Если Лилиана отдаст мне старые журналы, можно будет заполнить ещё пару тетрадок, думалось мне по мере того, как голос матери, звучащий в голове, становился тише.
— Что, и спецвыпуски? — переспросила я на всякий случай.
Лилиана молча опустила голову в знак согласия.
Дойдя до перекрёстка, я свернула на грунтовку и помчалась к дому. Потом остановилась, прокричала ей вслед:
— Тогда приду, — и снова бросилась бежать.
8.
Но не пришла. Зато однажды, после уроков, Лилиана позвала меня в гости помочь с портретами, и я согласилась, надеясь похвастать успехами в рисовании. Думала, там будут холст и краски, а она затолкала меня в какой-то тёмный чулан, поперёк которого оказались натянуты бельевые верёвки.
— Зачем вешать белье здесь, на улице же солнце? — нахмурилась я. Потом подошла поближе и обнаружила, что на прищепках — не стираная одежда, а фотографии.
— Так, встань сюда, — велела она, подведя меня за руку к одному из листков бумаги, который едва успела повесить. — Что видишь?
На белом прямоугольнике ничего не было.
— Не знаю, здесь так темно, — смущённо пробормотала я.
— Не торопись. Одно дело смотреть, другое — видеть. Это навык, которому следует научиться, — заявила она, совсем как в начальной школе, когда рассчитывала стать лучшей ученицей, хотя теперь мы обе были старшеклассницами и склонения синьоре Терлицци лучше меня не мог ответить никто.
Я прищурилась, словно пытаясь вдеть нитку в игольное ушко, и, может, из-за этого усилия мне вдруг показалось, что на белой бумаге медленно проявляются какие-то чёрточки.
Лилиана усмехнулась, потому что уже умела играть в эту игру. От напряжения у меня потекли слёзы, я не могла отличить изображение на бумаге от тени собственных мокрых ресниц. Пришлось зажмуриться и потереть глаза рукой: когда я снова их открыла, передо мной появилась фигура смуглой девчонки с растрёпанными волосами и торчащими мослами. Меня сразу замутило, а из точки чуть ниже живота по всему телу разлилось тепло.
— Ты меня сфотографировала! Тайком! — я отвернулась. Моё лицо, когда я не знаю, что на меня смотрят, мне совсем не понравилось. Да и потом, разве я виновата, что Господь сотворил меня уродиной? Лилиана размотала ещё несколько бурых плёнок, которые тут же завились, как змеи.
— Тебе не нравится?
— Не знаю.
— Что, плохо вышла?
— Вышла хорошо, потому и не нравится.
Этой минуту назад отобравшей мяч у мальчишки, который высмеивал хромающую походку Саро, этой бежавшей без оглядки, только для того, чтобы потом внезапно остановиться, подхватить камень и выстрелить им из рогатки, этой всклокоченной черномазой обезьяной была именно я.
Лилиана едва заметно улыбнулась, но моя досада не проходила.
— Первый раз вижу свой портрет. Хотя вообще-то разглядывать себя нехорошо: пока красивая смотрится в зеркало, некрасивая выходит замуж. Так мать говорит, — я снова подошла ближе и вгляделась в снимок — и своё лицо.
Лилиана выдвинула ящик и, немного порывшись в нём, достала зеркальце на деревянной ручке. С обратной, ничего не отражающей стороны, на нас смотрело лицо тряпичной куклы с косами из бурой шерсти.
— Вот, возьми, — сказала она. Я отвела её протянутую вперёд руку, но она настаивала, и я решила взглянуть.
Пухлые губы, не такие, конечно, как у Лилианы, но уже не детские, глаза, как два узких продолговатых листа с двумя маслинами посередине, не слишком длинный, но прямой, без горбинки, нос, густые брови. Мать солгала: я вовсе не была уродиной.
— Мне нужно идти.
— Это подарок, — непреклонно заявила Лилиана, не отрываясь от плёнки. Украдкой сунув зеркальце за пояс юбки, словно мать и впрямь могла меня видеть, я сделала пару шагов в сторону двери, но потом вернулась и снова уставилась на девчонку, смотревшую на меня с висящего на прищепках портрета. Теперь она уже не казалась мне настолько чужой.
— Зачем ты меня сфотографировала?
Двумя тонкими пальцами, такими непохожими на мои, смуглые и узловатые, как корни магнолии, Лилиана схватила меня за руку:
— Пойдём покажу, — выдохнула она и повела меня в тёмный кабинет без окон. Вдоль стены штабелями стояли большие коробки, набитые другими фотографиями: вот Лилиана играет со белобрысой куклой, вот мясник Джеппино Кьянчер точит ножи у себя в лавке, вот трое замызганных парней целятся из духового ружья в женщину на балконе, вот снимает облачение приходской священник, вот идут, опустив глаза, две девушки, а за ними парень, сложивший губы трубочкой, будто собираясь присвистнуть, вот мы вдвоём возвращаемся домой после школы. Мне показалось, что на одном снимке в кадр попал отец. А может, это был просто какой-то крестьянин, уходящий вдаль, навстречу закату.
— Это всё отец наснимал, — сказал Лилиана. — Он время от времени отправляет их в газеты, где платят за фотографии.
— Но ведь таких лиц тысячи! — удивилась я. — Что в них красивого?
Среди портретов крестьян в дырявых башмаках и женщин в черных платках нам попался снимок лежащего прямо посреди улицы человека, прикрытого белой простыней с тёмным пятном посередине, из-под которой торчали только ботинки. Пятно выглядело совершенно чёрным: на фотографиях ведь нет других цветов, их приходится додумывать. А следом обнаружился другой снимок, с тремя покойниками, лежащих без всяких простыней в луже чёрной крови. Я закрыла глаза руками:
— Фотографировать мёртвых — кощунство!
— Отец фотографирует жизнь, а в жизни бывает всякое. Даже такое, чего и видеть не хочется.
— Теперь мне точно пора, — пробормотала я. В крохотной комнатушке стало слишком жарко. Тщеславие — порождение дьявола, без устали повторял голос у меня в голове.
9.
Когда я вернулась, матери дома не было: ушла сидеть над усопшим, отцом нашего соседа Пьетро Пинны, скончавшимся накануне в возрасте восьмидесяти пяти лет. Правила похорон таковы: одеться в чёрное, выразить соболезнования, плакать настоящими, неподдельными слезами. Её всегда звали помолиться, если кто в городе умирал, поскольку она ухитрялась предаваться искреннему отчаянию даже над покойником, которого до того дня в жизни не видела. И возвращалась потом посвежевшей, словно купалась в этих причитаниях.
Я заперлась в комнате, приподняла доску в изголовье кровати, чтобы спрятать Лилианино зеркальце, и тут мне под руку попался тюбик помады. Сняв колпачок, я покрутила нижнюю часть, пока не показалось несколько миллиметров ярко-красной массы. На всякий случай прижалась ухом к двери, чтобы понять, не идёт ли кто, и, глядя на своё отражение, выпятила губы, чуть втянув при этом щёки, как кинозвёзды в рекламе. Провела разок помадой — губы мигом покраснели, — потом ещё… Помада щекотала кожу, и в животе снова стало тепло. Теперь посреди тёмного овала лица выделялся только рот, словно втянувший в себя все прочие черты. Мой ли он? Моё ли лицо окружено простой деревянной рамкой? Я чуть вздёрнула подбородок, прищурилась и коснулась зеркала губами. По телу пробежал холодок, и я, застыдившись, отдёрнула руку. На стекле осталось яркое, слегка расплывшееся по краям пятно в форме сердца. И тут же низ живота кольнуло острой болью, пронзившей меня до самого хребта: будто кровь вскипела в кишках. Вот они, адские муки, догадалась я. Должно быть, это ребёнок проскользнул мне в утробу, чтобы я забеременела, как Фортуната, и теперь меня придётся в спешном порядке выдать замуж прежде, чем малыш родится.
Я опрометью бросилась в уборную и тёрла губы, пока их не стало жечь.
За ужином мать даже не заикнулась о том, что я не блюла чистоты. Пока она мыла посуду, лицо её было умиротворённым и счастливым: слёзы по усопшему успели обернуться улыбкой. Выходит, ничего она за мной не следит.
10.
В сарае было темно и воняло рыбой. Лилиана сидела в первом ряду с раскрытой тетрадкой на коленях и ручкой в руке. Поскольку собрание уже началось, я пристроилась в глубине, у самой двери, даже садиться не стала. Антонино Кало стоял в центре помещения. Говорил он мало, зато всё время заглядывал людям прямо в глаза, что не слишком-то хорошо с его стороны, особенно в отношении женщин. Так мать говорит. К счастью, я успела укрыться за грудой старых рыболовных сетей, и его глаза с моими не встретились. Из женщин присутствовали лишь несколько вдов, которые после смерти мужей, да упокоит их Господь с миром, могли заниматься чем вздумается. Вдовы мне по душе, потому что принадлежат только сами себе.