Шауб мило улыбнулся, поражаясь наивности заданного вопроса «самого страшного человека рейха». А действительно, что фюрер хотел бы услышать от начальника Главного управления имперской безопасности спустя несколько дней после взрыва, прогремевшего в его кабинете?
— Фюрер все еще раздражен, и, как вы понимаете, у него есть на то причины. Слишком уж многие генералы и офицеры оказались предателями или же людьми, не способными противостоять…
— Это понятно, — нетерпеливо перебил адъютанта обергруппенфюрер. — Меня интересует, что ему требуется от меня?
— Не заставляйте меня вещать устами фюрера, господин Кальтенбруннер, — и пергаментное лицо адъютанта стало еще более суровым, чем обычно. — Уже хотя бы потому, что фюрера это может оскорбить.
— Насколько мне известно, — попытался оправдаться начальник РСХА, — обо всех произведенных нами арестах высших должностных лиц рейха Гиммлер ему уже докладывал.
— Прежде всего, фюрер желает убедиться в вашей личной преданности ему.
— Неужели кто-либо может усомниться в этом?! — мгновенно взъярился Кальтенбруннер.
— Лично я никогда не усомнюсь в этом, — вежливо склонил голову Шауб.
— И всё, только вы?! — вдруг совершенно растерялся Кальтенбруннер. — А как остальные? Фюрер, например?
— Как вы понимаете, моего мнения о вашей личности недостаточно.
— Что еще нужно сделать мне как руководителю РСХА, чьи люди только что жесточайше подавили заговор против фюрера, чтобы он не сомневался в моей преданности рейху?
— Оставаться верным фюреру, — не задумываясь, обронил Шауб, вновь на какое-то время выбивая Кальтенбруннера из седла.
Лишь испепелив личного адъютанта суровым взглядом, обергруппенфюрер решился произнести:
— Никто так не предан ему в эти дни, как я. Никто в рейхе! — в голосе руководителя РСХА прозвучала явная обида. — Фюрер может не знать об этом, но вы, лично вы, не знать об этом не имеете права!
— Не сомневайтесь, обергруппенфюрер, уж мне-то известно все, — сурово заверил его Шауб, возрастая в собственных глазах.
— Уж вы-то — не имеете права, Шауб! — не стал вникать в тонкости речей адъютанта Кальтенбруннер. Сейчас он вел себя так, словно палачи уже тащили его к висельным крючьям, вбитым в стене внутреннего двора тюрьмы Плетцензее.
Говорил Кальтенбруннер хотя и громко, но слишком уж невнятно, притом с режущим ухо всякого берлинца австрийским акцентом. Во рту этого служаки большинства зубов уже не хватало; те же, что оставались, источали боль и неистребимый смрадный дух. Не зря Гиммлер — единственный, кто не гнушался делать ему по этому поводу замечания, — уже несколько раз прилюдно требовал от Эрнста всерьез заняться лечением у придворного стоматолога.
Однако всем присутствующим в вагоне было сейчас не до его «духа» и его произношения. Услышав этот рев гиганта со знаками отличия генерал-полковника СС, вермахтовские военачальники панически вздрогнули и мысленно обратили свои взоры к тому единственному, к кому еще имело смысл обращать его в этой разъедаемой поражениями, заговорами и всеобщей подозрительностью империи, — к Шаубу. В милосердие или хотя бы в благоразумие своего фюрера они уже не верили.
Шауб знал, что, при всей очевидной неприязни к нему со стороны Гитлера и некоторых других высших чинов рейха, Эрнст Кальтенбруннер всегда оставался фанатично преданным национал-социализму и лично фюреру. Причем преданность эта не поколебалась даже после того, как Эрнсту напрочь было отказано в его стремлении стать государственным секретарем имперской безопасности Австрии. С поста которого тот, скорее всего, намеревался со временем взойти на «трон» наместника фюрера в Австрии. А там, кто знает, возможно, и на вполне реальный австрийский имперский трон.
Вот только эти его далеко идущие амбиции в свое время были разгаданы и развеяны еще Гейдрихом, презиравшим Эрнста уже хотя бы за его склонность к буйному пьянству и неисправимую скверность характера. Опасаясь появления еще одного фюрера, на сей раз — в только что присоединенной к рейху, а потому все еще преисполненной сепаратизма Австрии, тот, с одобрения фюрера, ограничил власть Кальтенбруннера всего лишь скромной должностью начальника СС и полиции в Вене. И только в минувшем, сорок третьем году фюрер вспомнил об одном из активнейших участников венского путча и назначил его начальником Главного управления имперской безопасности. С корнями вырвав его, таким образом, из Австрии, стать вождем которой Кальтенбруннер и теперь все еще намеревался.
Вспомнив сейчас об этом австро-имперском зуде, Шауб вдруг подумал: «А разве вожделенного устремления австрийца Кальтенбруннера к имперскому трону Вены недостаточно, чтобы привести его в лагерь заговорщиков, которые, конечно же, знают о вожделенных мечтах шефа РСХА? Так почему фюрер не имеет права подозревать его если не в прямом участии в заговоре, то, по крайней мере, в сочувствии заговорщикам или в умышленном бездействии?»
Вот почему, выдержав пронизывающий взгляд карих глаз «венца», личный адъютант Гитлера властно произнес:
— Фюрер имеет право сомневаться в любом из нас, даже в том, в ком абсолютно не сомневается. — А проследив, как отдернулась назад и чуть влево голова Кальтенбруннера, ибо так она обычно отдергивалась всегда в момент его наивысшего удивления, не менее назидательно добавил: — Это все мы, каждый из нас, германцев, не имеем права ни на минуту усомниться в государственной мудрости и преданности нашему делу — великого фюрера.
— И только так, — растерянно пробубнил Кальтенбруннер, оказываясь бессильным против непоколебимой логики личного адъютанта фюрера.
— Или, может быть, вы уже придерживаетесь иного мнения, господин Кальтенбруннер? — все же решил окончательно «додавить» его Шауб. Прибегать к такому прессингу он не только любил, но и мастерски умел.
— У меня никогда не возникало мнения, которое бы расходилось с мнением фюрера.
— Возникало, обергруппенфюрер, возникало, — простецки возразил адъютант. — Когда речь шла о вашей карьере в Австрии. Вспомните: вы решили, что должны стать наместником фюрера в этой стране. В этой… бывшей стране, — исправился Шауб. — Однако фюрер рассудил иначе. У него было свое видение проблемы Австрии.
— Просто Гейдрих испугался, что вскоре я стану истинным правителем Австрии, — мрачно объяснил Кальтенбруннер. И тут же встревоженно спросил: — Неужели Адольф все еще помнит об этом?
— Кому-то хотелось стать наместником в Дании, кому-то приглянулась Франция, а кое-кто уже присматривался к норвежскому «трону», — пожал плечами Шауб, деликатно избегая упоминать о «наместнике Австрии». — А потом вдруг появляется некий однорукий и одноглазый полковник и пытается поднять на воздух ставку фюрера. Пытается или нет? Пытается. А ведь если бы эта авантюра ему удалась, все трое тронолюбцев могли бы стать правителями этих стран. Так почему фюрер не имеет права подозревать каждого из них?
— Я не сделал бы ничего такого, что могло бы повредить фюреру, а значит, всему нашему движению. И вы, Шауб, прекрасно знаете это.
— Считайте, что лично меня в этом вы уже убедили, — по-иезуитски потупил глаза Шауб.
— Так и должно было произойти, — воинственно поиграл желваками Кальтенбруннер.
— Меня вы и в самом деле убедили, — повторил адъютант Гитлера, заставив при этом Кальтенбруннера насторожиться, — но теперь попытайтесь убедить в этом фюрера. И, как говорится в подобных случаях, не дай вам Бог оказаться недостаточно убедительным.
5
Мадрид изнывал от неожиданно сошедшей на него майской жары, и легкий ветерок, с трудом прорывавшийся к непритязательной вилле с предгорий Сьерра-де-Гвадаррама, лишь немного смягчал ее, безмятежно угасая в складках бирюзового балдахина, под которым остывали два разгоряченных тела.
Да, это были минуты их чувственной, любовной сиесты. «И странно, — подумалось Канарису, — что испанцы до сих пор не ввели в своем языке и в своем быту такое понятие, как «любовная сиеста». Впрочем, о «любовной фиесте» тебе слышать тоже не приходилось, хотя, казалось бы… Что такое любовь, как не праздник души и тела?»
— Ты все еще жаждешь меня, милый? — едва слышно проговорила Маргарет, нежно поводя губами по сокровеннейшему из мужских достоинств германского морского офицера.
— Пытаюсь, — в томном придыхании Канариса теперь уже сквозило больше усталости, нежели страсти, однако такие нюансы женщину не интересовали.
— В сексе, как и в танце, нужно жертвенно отдавать всего себя, до самосожжения.
— Я ведь уже сказал вам, что превратить меня в мужчину на одну ночь не удастся, — с едва уловимыми нотками мстительности напомнил ей Канарис. — Я — тот мужчина, который… навсегда. Независимо от того, в каком именно качестве он способен представать перед вами.