— Разве я подверг эту версию сомнению? — вкрадчиво спросил Канарис.
— Вслух не подвергал, однако не поверил. Чутье подсказывает: не поверил.
Канарис внимательно присмотрелся к выражению ее лица: как всегда, оно оставалось красивым и цинично-холодным. После знакомства с Маргарет образ этого полуовального, со смугловатой кожей личика неотступно преследовал Канариса, являясь ему в вечерних и предутренних полубредовых видениях с маниакальной навязчивостью. В ее ангелоподобном лице — с точеным римским носиком, слегка раскосыми, цвета перезрелой сливы глазками и высокими черными бровями вразлет — просматривалось что-то иконостасное; стоило запечатлеть его кистью церковного живописца, и можно было озарять его мифической благодатью любой христианский храм. Впрочем, теперь ореол святости просматривался в этом облике все реже, предательски открывая Канарису свое рисованное кукольное бездушие, припудренное налетом бездумности.
— Хорошо, что это чутье хоть понемногу просыпается в вас, Маргарет. Разведчику оно крайне необходимо. Особенно женское.
— И потом, вы назвали это мое сообщение «версией». Когда женщина говорит, что у нее было двое детей, то при чем здесь Версия?
— В таком случае, поведайте, почему о своих детях вы говорите в прошедшем времени.
— Потому что их отравила служанка, любовница моего бывшего супруга.
Вильгельм взглянул на нее, как на вещающую с паперти храма городскую юродивую, однако ни один мускул на его лице не дрогнул.
— Отравила-отравила, причем самым садистским, мучительным способом! И не смотрите на меня так. Вы опять не верите мне, Канарис?!
— Не заставляйте меня после каждой высказанной вами версии клясться на Библии, — сухо предупредил ее капитан-лейтенант.
— Ну, как знаете, — мгновенно умиротворилась танцовщица. — История давняя, а шрамы сердца вспарывать не стоит. Тем более — на любовном ложе.
— Пощадим же самих себя и шрамы наших сердец, — оценил ее благоразумие Канарис.
Маргарет лукаво взглянула на него и вновь потянулась рукой к «источнику жизни». Служанка-отравительница и муж-предатель были преданы забвению.
Блаженно закрыв глаза, Канарис какое-то время предавался сексуальным усладам, совершенно забыв о том, что на самом деле встреча с Матой Хари была задумана как вербовочная; секс был всего лишь приложением к той миссии, ради которой он снимал этот особнячок.
Увлекшись ласками танцовщицы, Вильгельм уже решил было, что история о задушенных детях танцовщицы завершена, и был немало удивлен, когда голландка вновь заговорила таким взволнованным голосом, словно разговор их ни на минуту не прерывался.
— Я не заставляю вас клясться на Библии, мой Маленький Грек, но и вы тоже не заставляйте меня колдовать над Святым Писанием. Бог свидетель, что моих детей убила служанка-любовница, эта макака, эта грязная, гнусная тварь, которую я вынуждена была в порыве гнева задушить собственными руками! — и темпераментная тридцатидевятилетняя голландка вдруг разъяренно вцепилась рукой в горло Канариса.
Причем больше всего поразило капитан-лейтенанта то, что даже в порыве артистической страсти второй рукой женщина продолжала сжимать «источник жизни», только теперь уже проделывала это с такой силой, словно и его тоже собиралась удушить.
— Глядя на то, что вы проделываете в эти минуты со мной, в вашей способности задушить сомневаться не приходится, — натужно проговорил Вильгельм, не сразу оторвав от горла руку «колониалки» — он так и решил называть ее про себя. Но только от горла.
— И не сомневайтесь.
— Но что-то я не припоминаю, чтобы в вашем досье была запись об отбывании наказания за самосуд. Или, может, в голландском законодательстве подобной статьи не предусмотрено?
— Какой же вы наивный, мой капитан-лейтенант! Ну какой суд решился бы отправить меня за решетку за убийство этой грязной обезьяны? — устало молвила Мата Хари, и только теперь Канарис поверил, что тема действительно исчерпана.
Выслушивая фантазии Маргарет, резидент германской разведки лишь грустновато улыбался. Ни одна из сочиненных женщиной версий на шпионскую легенду не тянула, тем более что пересказывала их Мата с полнейшим пренебрежением к деталям и артистической убедительности. Профессионально исполнять восточные танцы ее, слава Богу, натаскали, а вот профессионально врать — этому капитан-лейтенанту Канарису еще только предстояло ее обучить.
Как всегда, когда адмирал позволял себе расслабиться, в памяти его начинали всплывать те или иные дни, проведенные с Матой Хари. Он так и не был до конца уверен, что когда-либо по-настоящему любил эту женщину, однако ему было совершенно ясно, что Мата останется — уже осталась! — в его жизни единственной женщиной, которая искренне, до самозабвения была влюблена в него. Впрочем, кто знает; возможно, роль любовницы она разыгрывала столь же талантливо, как и роль непревзойденной разведчицы. Вот именно: роль «непревзойденной»…
Мата Хари уже давно стала одной из легенд мирового шпионажа, но только он, Канарис, знал, что на самом деле все выведанные ею в постели сведения ровным счетом ничего не стоили. Или почти не стоили.[11] В лучшем случае Маргарет снабжала его отрывочными сведениями, позволявшими Канарису проверять правдивость информации, поставляемой другими агентами.
Адмирал помнил, как многих людей поразили слова главного обвинителя на процессе Маты Хари, которые он произнес спустя несколько лет после того, как танцовщица была расстреляна. «Знаете, — сказал он одному из журналистов, — в деле этой мадемуазель показаний не хватало даже для того, чтобы отстегать кошку». Так вот, Канарис оказался одним из немногих людей, которые улавливали тот истинный смысл, который скрывался за словами прокурора.
Конфликты, время от времени возникавшие между ним и танцовщицей, представавшей перед германской разведкой под кодовым наименованием агент Н-21, как раз и были вызваны тем, что «непревзойденные способности» Маты-Маргарет позволяли ей всего лишь подобраться практически к любому нужному «источнику» и затащить его в постель. С этой частью задания она действительно справлялась великолепно. Вот только, оказываясь с мужчиной в постели, не в меру темпераментная голландка настолько увлекалась то грубым сексом, то изысканными ласками, что совершенно забывала о своей второй древнейшей профессии.
6
Примененный Шаубом метод устрашения подействовал настолько, что, представ перед фюрером, Кальтенбруннер ощутил то, что ощущал крайне редко и только в присутствии разгневанного Гитлера, — предательский холодок в мелко подрагивающих коленных чашечках.
«Только бы Адольф не подумал, что я все еще услаждаю себя мечтаниями о великой независимой Австрии! — мысленно взмолился он, не в состоянии избавиться от навеянного Шаубом воспоминания. — Одного этого достаточно будет, чтобы воспринимать меня как личного врага!»
Однако Гитлеру страхи его были неведомы. Он сидел за столиком, крепко сцепив пальцы и глядя в покрытое влажной пленкой окно, и, казалось, даже не заметил появления начальника РСХА.
«Австрия? — самоуспокоительно спросил себя Кальтенбруннер. — Да при чем здесь Австрия?! Мысленно он сейчас под одним из своих Ватерлоо: Сталинградом, Ленинградом или Курском. Впрочем, с некоторых пор у фюрера появилось свое личное, персональное Ватерлоо — ставка «Вольфшанце», под которым он и в самом деле потерпел наиболее сокрушительное и неожиданное для себя поражение. Поскольку нанесено оно было собственными генералами».
Оставшись довольным своими умозаключениями, Кальтенбруннер слегка приободрился и даже взглянул на Гитлера с некоторым сочувствием: что бы там ни думал сейчас о нем «привагонный» служака Шауб, он, как начальник Главного управления имперской безопасности, подобного поражения пока еще не знает.
Только вряд ли в эти минуты фюрер вообще думал о чем-либо конкретном; вполне возможно, что это был момент отрешенного полузабытья, в которое он впадал в последнее время все чаще, предаваясь ему с облегчением человека, радующегося любой возможности вырваться из трясины житейских реалий.
Но как раз тогда, когда Эрнст решил было, что Гитлер настроен слишком благодушно, чтобы пытаться провоцировать его, неожиданно услышал то, что повергло его в изумление:
— Итак, поведайте-ка мне, Кальтенбруннер, насколько глубоко проникли корни измены в вашем Главном управлении имперской безопасности?
Вождь спросил об этом, все еще не отрывая взгляда от окна, спокойным, ровным тоном; тем не менее в голосе его послышались некие зловещие интонации.
— В наших рядах измены нет, мой фюрер, — решительно покачал головой Эрнст, понимая, что наиболее убедительно должны звучать именно эти, первые его слова, которые и определят ход всей дальнейшей беседы. — И быть не могло.