— Прав, прав, конечно, прав. Что за время такое, что за жизнь такая? Племянник и дядя встречаются впервые за десять лет, в последний, может, раз встречаются, и нет у них мирной семейной беседы. Что за жизнь такая, Юда? — помолчав минуту, старик продолжал: — Знаешь, Юда, если бы без малого тридцать лет назад, держа тебя на руках, я знал, что держу на руках Господнего апостола, руки мои могли бы задрожать от волнения, и я мог бы уронить тебя. Знаешь, и еще я думаю: хорошо, что этого не знал в то время и ваш резник, увы, не помню имени этого достойного человека, от его волнения тоже могли бы быть неприятности! Да!
— Никогда не догадывался, дядя, что ты способен так ехидничать! — к собственному удивлению Юда выдавил из себя какой-то дурацкий неестественный смешок.
— Хорошо, что ты еще хоть так смеешься, Юда!. Признаться честно, мне сейчас настолько не до смеха, Юда, что трудно даже представить! И я не смеюсь даже, когда моя милая Руфь вдруг начинает уверять меня, что я не такой уж седой и даже не совсем лысый! Да!
— Вряд ли я ошибусь, если предположу, что столь невеселое настроение премудрого раби Ицхака вызвано его возлюбленным племянником. — Юда отвернулся к окну и уставился на стоящую возле дома смоковницу.
— К сожалению, ты прав, мой мальчик. Ты и твой друг Ешуа повинны в том, что я превратился в брюзжащего слезливого старика, каким никогда раньше не был. Это невыносимо — уже года три, как я каждый день жду несчастья, каждый день, да.
— И что за несчастье ты ожидаешь? — Юда, не отрываясь, смотрел на смоковницу.
Раби Ицхак обнял его за плечи:
— Это очень серьезный разговор, Юда. И дело зашло столь далеко, что мне, вероятно, придется просить великой чести встретиться и говорить не только с тобою, но и с Богом твоим Иисусом из Назарета, ибо ты хоть и племянник мне, но лишь апостол его. Конечно, я понимаю, что чести этой…
— О чем ты говоришь, раби!? Ты же прекрасно знаешь цену слухам. Ешуа смиренно просит тебя о встрече, твое мнение для него…
— Когда? Время не терпит, — перебил племянника старик.
— Сейчас, если позволишь. Друг мой Ешуа ждет у ворот дома твоего.
— Так проведи его сюда. Что же ты не сказал раньше? Зачем человека… прости, но сына Господня тем более, держать у входа в дом, да еще под открытым небом? Мне как хозяину просто неудобно, Юда. Ступай, позови его скорее.
Юда спешно вышел из комнаты, а Ицхак в раздумье взял в руки отложенную им ранее дощечку с рисунком. Через минуту вновь появился Юда. Впереди себя он втолкнул в комнату Ешуа. Ицхак молча двинулся навстречу, пристально вглядываясь в изможденное лицо Ешуа. Тот низко склонил голову.
— Здравствуй, Ешуа! Воистину, Барух ата адонай элогейну! Как величать-то тебя прикажешь — сыном Господним или просто по-домашнему — царем Иудейским?
— Меня зовут Ешуа, я родом из Назарета, и сын я человеческий, раби Ицхак.
— А я-то слышал, что твои ученики почитают тебя Божьим сыном, Ешуа!
Наступила продолжительная неловкая пауза. Переждав ее и поняв, что ни Юда, ни Ешуа не станут возражать ему, Ицхак продолжил:
— Впрочем, все дети человеческие также и Божьи дети, да, даже скверные дети, неблагодарные, злые и глупые безмерно, все равно Божьи твари! Да! Будет ли мне позволено предложить тебе сесть, Ешуа?
— Ты же хозяин этого дома, раби Ицхак, — пожал плечами Ешуа, — что же ты спрашиваешь? Только не надо, уважаемый раби Ицхак, говорить мне, что здесь нет ничего твоего, что все в этом доме, как и вообще в мире, принадлежит Богу, и мы все лишь гости во храме его. Я с детства слышал о твоей мудрости, я готов с благоговением внимать каждому твоему слову, но сегодня я просил принять меня не для того, чтобы набраться великой премудрости твоей, раби Ицхак, к тому же сомневаюсь, чтобы моя голова смогла вместить такую ношу.
Сегодня я пришел просить у тебя простого и прямого совета, совета о том, как быть мне в тех обстоятельствах, которые, надеюсь, известны тебе, раби, не хуже, а может, и намного лучше, чем мне самому. Разумеется, ты можешь спросить меня: «А что же раньше, перед тем как взвалить на себя эту немыслимую и странную пророческую ношу, что же раньше не пришел ты ко мне спросить моего совета?» А я знал тогда твой ответ, раби, знал, что ты не одобришь моей… нашей затеи, знал, но хотел сделать по-своему. Теперь все зашло очень далеко. Я не знаю — продолжать или остановиться? Я не вижу, куда я иду и куда веду учеников своих и друга своего. Я не знаю даже, идем ли мы вообще куда-нибудь. И именно теперь я молю тебя о совете, раби. Если я не ослышался, ты предложил мне сесть, раби, и с позволения твоего я сяду, ноги уже совсем не держат меня.
Он тяжело опустился на низкий табурет возле самого входа. Ицхак вздохнул:
— Иди Ешуа, ближе к столу. Садись вместе с Юдой напротив меня, старика, мне лучше будет и видно, и слышно вас. А может нам и легче будет понять друг друга, если ближе будут наши глаза! Да! В любом случае, Ешуа, судьбе твоей можно позавидовать уже потому только, что у тебя есть настоящий друг, я видел, каким голодным пришел ко мне Юда, но до твоего прихода он не взял в рот даже крошки. Так что я прошу тебя, Бог ты или человек — при этих словах лицо Ешуа болезненно передернулось, — поскорее приступай к еде. Восприми это, пожалуйста, не только как просьбу хозяина этого дома, но и как дяди Юды. Боюсь, если мы с тобой продолжим наш диалог, вы с моим племянником можете умереть с голоду!
Принеси нам еще одну чашу, Руфь! — крикнул он громко. — У нас стало одним гостем больше.
— Я слышала, раби! — отозвалась Руфь и тут же вбежала с чашей, поставила ее на стол и, озарив всех улыбкой, вышла.
Юда и Ешуа жадно набросились на еду, едва раби Ицхак прочел молитвы на вино и хлеб. Внезапно Юда обратил внимание на доску с рисунком, лежащую на кресле у окна.
— Откуда у тебя это взялось, раби Ицхак?
— Что взялось? А… Это я рисую…
Юда подавился недожеванным куском:
— Рисующий человеческое лицо рави?!
— Я уже давно бросил кого либо учить, ты же знаешь…
— Конечно, знаю, что ты уже много лет сидишь затворником в своем доме, но какая разница? Это же лик человека! Или евреям не запрещено изображать живое?..
— Да? Во-первых, сказано лишь «не сотвори себе кумира», а я не Юпитера или Венеру себе намалевал. А во-вторых… Твой друг снял этот запрет, и я с ним полностью согласен. Рисовать красками на доске весьма занимательно, как, впрочем, и ваять скульптуру. Но рисовать намного проще в моем возрасте и в моих стесненных обстоятельствах, да.
— Я снял запрет? Признаться, почтеннейший раби Ицхак, я не понимаю, о чем ты говоришь, — удивился Ешуа. — Мне, конечно, и в голову бы не пришло поддерживать этот нелепый запрет на рисование портретов, но… — не имея, что сказать дальше, он развел руками.
Юда, смеясь, тоже не преминул встрять:
— Этот вопрос, дядя Ицхак, так мало волновал тех нищих и обездоленных, с которыми мы встречались все эти годы, что…
— Какая плохая память у вас, молодые люди, какая плохая память! Неужели вы не помните трех пустынников, которых встретили чуть больше года назад в Галилее и за полчаса сумели убедить этих бедных язычников, что нет на свете другого Бога, кроме Всевышнего и сына его Иисуса Христа, неужели не помните?
— Конечно, помним, — возразил Юда. — Один из них действительно хотел списать лицо Ешуа на шелковую ткань, чтобы донести его лик до своих соплеменников.
— Но я попросил их не делать этого, — подхватил Ешуа, — и, разумеется, вовсе не потому, что это запрещает закон. Мы с Юдой тогда ни на минуту не могли остановиться — боялись преследования после очередного скандала с торговцами во дворе храма и очень спешили.
— И мы предложили пустыннику, — продолжил Юда, — приложить этот шелковый платок к лицу Ешуа. Все равно смертный, сказали мы, не сможет передать в рисунке бесконечную сущность не только возлюбленного сына Господня, но и самой паршивой овцы из людского стада Его! Зато ткань, прикоснувшаяся к лицу Ешуа, возьмет в себя мельчайшие частицы кожи его, впитает капли пота его, и след этот незримый пребудет на ткани, даже когда века превратят ее в прах. Так что здесь, мой раби, ты, наверное, все же ошибся.
Старик покачал головой:
— Не ошибся, Юда, не ошибся, Ешуа, не ошибся, нет! Возвращаясь недавно от сестры своей Рахили, матери племянника моего Юды, встретил я этих трех пустынников, и показали они мне лик нерукотворный.
Юда и Ешуа в недоумении глядели на старика. Тот отпил вина из серебряного кубка и говорил дальше:
— На большом шелковом платке скверными красками было нарисовано лицо твое, Ешуа, скверно нарисовано — любой грек хохотал бы над такой мазней, я уж не говорю о том, что даже твоя мать не признала бы на этом рисунке ни одной черты своего сына. Но зато, какой был у этого лика взгляд — это немыслимо! Взгляд этот, казалось, проникает насквозь! Я до сих пор не могу понять, как столь неумелые, неловкие руки смогли сотворить такое чудо! В этом взгляде было все: боль и надежда, мудрость и сумасшествие, вера и отчаяние. Сами эти люди выглядели безумными, особенно один из них — маленький, неимоверно истощенный человечек, в пути именно он хранил этот кусок ткани, оборачивая им свою полупрозрачную плоть. Он рассказал мне ту историю, которую я только что услышал от вас. На том месте, где вы закончили, он свой рассказ продолжил, а товарищи молча кивали, подтверждая истинность его слов. Он сказал мне, что сын Божий Иисус прижал платок к своему лицу и, отдав ткань пустынникам, внезапно растворился в воздухе вместе с апостолом своим Юдой Искариотом, а на шелке якобы стал проступать нерукотворный лик, который они мне и показывали.