Юда и Ешуа в недоумении глядели на старика. Тот отпил вина из серебряного кубка и говорил дальше:
— На большом шелковом платке скверными красками было нарисовано лицо твое, Ешуа, скверно нарисовано — любой грек хохотал бы над такой мазней, я уж не говорю о том, что даже твоя мать не признала бы на этом рисунке ни одной черты своего сына. Но зато, какой был у этого лика взгляд — это немыслимо! Взгляд этот, казалось, проникает насквозь! Я до сих пор не могу понять, как столь неумелые, неловкие руки смогли сотворить такое чудо! В этом взгляде было все: боль и надежда, мудрость и сумасшествие, вера и отчаяние. Сами эти люди выглядели безумными, особенно один из них — маленький, неимоверно истощенный человечек, в пути именно он хранил этот кусок ткани, оборачивая им свою полупрозрачную плоть. Он рассказал мне ту историю, которую я только что услышал от вас. На том месте, где вы закончили, он свой рассказ продолжил, а товарищи молча кивали, подтверждая истинность его слов. Он сказал мне, что сын Божий Иисус прижал платок к своему лицу и, отдав ткань пустынникам, внезапно растворился в воздухе вместе с апостолом своим Юдой Искариотом, а на шелке якобы стал проступать нерукотворный лик, который они мне и показывали.
Окончательно проступил он, по их словам, в три дня и, что самое невероятное, они сами, по-моему, истово верили в это, а особенно тот маленький пустынник, который, наверное, в лунатическом исступлении и нанес рисунок на ткань. Ну, а дальше они поведали мне, что их племя отринуло и их, и их нового Бога. Побросав навеки очаги, жен и детей своих, пошли эти трое разносить по всему миру легенду о нерукотворном чуде. Кто-то верит их безумным рассказам — людям всегда хочется верить в чудо — и бросают им хлеб, как нищим; некоторые смеются и забрасывают их камнями — люди всегда не прочь бросить камень в ближнего своего. Но чем дальше идут три пустынника, тем больше верят они в свое чудо, в то, что глаза их Иисуса — это всезрящие очи Господни! Да!
— Но почему никто из иудеев не изорвал, не сжег рисунка? — удивился Юда.
— Не знаю, но, может, ответ в том, что ни один смертный не в состоянии спокойно выдержать этот нарисованный взгляд. Даже я, старый, многое видавший на своем веку человек, будучи не в силах сдержать дрожь во всем теле, чувствовал, что глаза на этом примитивном, в общем-то, портрете изображены если и не самим Богом, то уж, во всяком случае, при участии некой сверхъестественной силы, да.
Не знаю. Может, я ошибаюсь, и эти пустынники не обезумели вовсе и не верят сами в свое чудо, может, они великие актеры и пытались ввести меня в заблуждение так же, как ввели и всех остальных, даже умных и не склонных к глупой вере в чудеса людей. Но нет сомнения в том, что даже самый отъявленный скептик хотя бы отчасти поверит: этот взгляд — отражение духа сверхъестественного, нечеловеческого. Это так, я сам это видел, да.
— Однако же, это совсем неожиданный исход нашей встречи с теми людьми, — проговорил Ешуа и уткнулся лицом в ладони.
— И не слишком-то печальный, — добавил Юда.
— Зато выходит так, что сам сын Божий снял запрет на изображение живого. Ибо, если предположить, что ты, Ешуа, пожелал отобразить свой лик на том куске материи, то, как опровергнуть то, что Всевышний водил и моей рукой, когда я изображал твое лицо на этой доске? — Ицхак поднял свой рисунок и показал им.
Ешуа и Юда встали, чтобы лучше видеть, и замерли в восхищении.
— О, как похоже на тебя, Ешуа. Мой раби, как это получилось, ведь ты же никогда не видел моего друга до сегодняшнего дня! — вскричал Юда.
Ицхак засмеялся.
— Помнишь наш разговор, когда ты только вошел, Юда? И я сказал тебе, что мои глаза все-таки очень стары. Они все хуже различают то, что перед ними, но зато порой ясно и четко видят нечто неведомое и далекое, да. Боюсь, вы льстите мне — я рисовал этот портрет по рассказам тех людей, которые видели Ешуа, и мой сын Божий похож на твоего друга, Юда, не больше, чем на любого другого худого и рыжего еврея, недавно справившего свое тридцатилетие, да.
— Но это взгляд Ешуа! — Юда поочередно пристально всматривался то в лицо друга, то в изображение на доске.
— Да? Возможно… Глаза я пытался нарисовать похожими на те, которые смотрели на меня с шелкового полотна.
После этих слов старика Ешуа низко поклонился ему:
— Благодарю тебя, раби Ицхак, то, что ты сейчас рассказал и показал, потрясло меня.
Юда решил, что самое время перевести разговор на веселый лад.
— Может, наше потрясение объясняется еще и тем, что сегодня мы впервые за последние несколько месяцев, как следует, набили свои животы.
— Ну, раз так, мой мальчик, то все мы готовы к серьезному разговору. Начни ты, Ешуа. Еще раз, за каким советом ты пришел ко мне?
Ешуа вернулся за стол, подпер кулаками подбородок и, медленно подбирая слова, заговорил:
— Я хочу знать, раби, не напрасно ли проходит жизнь моя, не впустую ли перемалываю я воздух языком? Подле меня есть несколько верных учеников и есть друг у меня, Юда, но неведомо мне, что думает обо мне народ, верят ли мне люди, принимают ли они веру в добро и прощение?
— Тогда ответь мне сначала, чего ты добиваешься — всеобщей веры в тебя, как в Бога, или… — старик хотел продолжать, но Ешуа нервно перебил его:
— Или, раби Ицхак, или! Я не желаю тешить свое самолюбие невиданным святотатством и на каждом шагу кричу, что слух о моей божественности есть глупость и суеверие! И хочу я вовсе не нарушить закон Моисеев, но исполнить его! И племянник твой, Юда, потому и согласился идти со мной, дабы донести до людей веру к которой пришли твои же друзья ессеи, укрывшиеся в Кумране и ждущие, когда люди сами придут за добром. А сами они не придут! — ведь проще отдать левитам для жертвы целое стадо коров, нежели не грешить и соблюдать заповеди хоть один день!
Юда согласно покачал головой:
— Это правда, дядя Ицхак, ведь люди стремятся к суеверию, а мы с Ешуа хотим вернуть их к вере. Ведь ты же тоже, рави, согласен с ессеями в том, что истинный храм не там, на Сионской горе, а внутри человека, в душе его.
— О, боже мой! Какие глупцы эти люди! — схватившись за голову обеими руками, раби Ицхак раскачивался над столом.
— Что с тобой, раби? — не на шутку взволновался Юда. — Ты болен или смеешься над нами?
— Я смеюсь? Что вы, дети мои, я хотел бы хохотать во все горло, но слезы душат меня. Люди и вправду глупцы, ибо многие из них, я знаю, воистину уверовали в божественное происхождение нового пророка. — Он ткнул перстом в сторону Ешуа. — Но почему тогда, скажите мне на милость, Господь вложил в эту рыжую голову не свой божественный разум, а ум малого дитяти, не отлученного еще от материнских сосцов? И сей младенец делится своими мыслями с такими же сосунками, именуемыми апостолами, да и со всем миром, да.
— Извини, раби Ицхак, но я не понимаю тебя! — в голосе Ешуа послышалась обида.
— Не понимаешь? Да что же тут непонятного, Ешуа? Неужели ты думаешь, что все пророки до тебя были безумцами или, по меньшей мере, глупцами? Нет, Ешуа! И Моше рабейну, и другие были вовсе не глупы и не меньше твоего думали о добре для людей, да. Они пытались объяснить этот мир, пытались заронить в души людей частицы добра и разума! Но они не могли ничего, слышите, дети мои, ничего! — при этих словах старика в комнату тихонько вошла служанка. Боясь помешать беседе, она замерла у двери.
— Никто и нигде не стал добрее, честнее, умнее за ту историю человечества, которую мы сейчас в силах охватить разумом! — продолжал раби Ицхак. — И нет ни единого рецепта, как нашему маленькому избранному Господом народу выжить в море дикарей, не набравшись языческой заразы и сохранив частицы высшего добра, справедливости и божественного разума, данные Моше-рабейну. Одно дело пророчество, другое — попустительство и участие в создании нового языческого культа, причем для народа Израилева!
— Но ты несправедлив, дорогой мой раби! Ведь ты же сам не можешь не признать, что если многие верят в особую миссию Ешуа, то такая вера — это непременно вера в добро и разум. Ешуа не даст мне солгать — я всегда был очень скептически настроен к нашему предприятию, но не признать, что смелость действий Ешуа во многом оправдывает себя, невозможно! — произнося все это, Юда механически отколупывал от хлебной лепешки маленькие кусочки мякиша и выкладывал их в кружок на столе.
— В чем же, интересно, оправдывает? Не в том ли, что толпы, которые раньше фанатично верили в необходимость очистительной жертвы, теперь не менее фанатично уверуют в высшее происхождение Ешуа! Они по-прежнему останутся безразличными к нравственным корням истинной веры, к божественному требованию добра и справедливости!
— Но, раби, я как раз и призываю только к добру, я отрицаю божественную суть обрядов: и настоящих и будущих. Не должно быть религиозных обрядов, несоблюдение которых признавалось бы преступлением и подлежало бы наказанию. И вообще, мы отрицаем право людей наказывать друг друга, — в интонации, с которой Ешуа произнес последнюю фразу, звучала нескрываемая гордость.