К вечеру этот матрос вернулся. Он сел к Ики на кровать и долго развязывал вещевой мешок корявыми темными пальцами. Потом достал из него пакетики с сахаром и кусочками масла, которые еще утром собрал у раненых для мамы и брата Ики.
Кусочки замерзшего масла не слиплись и рассыпались, когда Ики разорвал бумагу.
— На вот, возьми. Нет у тебя больше мамки, и братишки нет. Такие вот дела, сын. — Матрос, покачиваясь, ушел.
С пятнадцати лет домом для Игоря Русанова стал корабль. На море он провел военные годы. Море было дорого, как могила отца. Он любил море и хорошо служил ему. Ничто на берегу не отвлекало Русанова от этой службы. И к двадцати шести годам он уже ходил в море капитаном.
Как большинство одиноких людей, Русанов всегда чего-то ждал. В начале рейса он ждал его окончания, отпуска, тех встреч, которые могут быть на берегу, но с первых же дней отпуска безделье начинало томить, и тогда он ждал очередного рейса и того чувства спокойствия, обычности, которое появляется только в привычной обстановке судна, в размеренности морской жизни. Он много повидал на своем коротком еще веку и говорил об этом так, как говорят старые уже капитаны: «Я видел, как живут люди на земле. На нашем шарике». Он был некрасив и знал это: впалые щеки, острый подбородок, плотно сжатые губы, лоб, который казался низким от сильно разросшихся бровей, и ломаная морщина, которая наискось пересекает лоб и упирается в переносицу. Роста он был среднего и немного сутулился после того ранения, — осколок раздробил ему два ребра на правой стороне груди. Он никому никогда не говорил, что когда-то занимался живописью, и сам почти забыл об этом. Только изредка, увидев красивое сочетание красок на закате или интересное человеческое лицо, начинал думать о том, как бы он подобрал на палитре эти краски или нарисовал лицо. И тогда ему казалось, что он мог бы стать художником. Но о том, что он связал свою судьбу с морем, Русанов не жалел никогда.
Этот рейс был трудным и долгим. Целый год «Норильск» — судно Русанова — тащил распаханную винтами полосу кильватерного следа по водам чужих морей и океанов. Целый год чужой ил и чужую глину боцман смывал с якорных лап после стоянок в порту. Год чужие ветры трепали, чужие дожди мочили и чужое солнце сушило красный флаг на флагштоке «Норильска». И вот последний заход перед Ленинградом — западный Шпицберген, Айсфьорд, город Баренцбург. Это уже почти своя земля. Земля, правда, норвежская, но люди за ней — свои. Стоянка короткая — только разгрузка. Хватит суток.
Русанов торопил разгрузку. Сам ходил по палубе среди тарахтенья лебедок, скрежета блоков, шуршания тросов, ругани.
Темнело. На ноках стрел зажглись грузовые люстры, в домиках Баренцбурга, разбросанных по каменным уступам береговых террас, замерцали огни. Был обыкновенный вечер в порту, но скорый конец плавания вызывал у Русанова тревожное чувство ожидания чего-то особенного и хорошего впереди. Убедившись в том, что все идет нормально и разгрузку кончат раньше срока, он решил сойти на берег, — просто побродить по замшелым камням сопок, послушать тишину над стылой водой фьорда вдали от порта.
Как раз на середине узкого трапа, спускаясь на причал, Русанов столкнулся с женщиной, которая поднималась на борт его корабля. Женщина обеими руками держала перед собой большой чемодан. Этот чемодан воткнулся Русанову в колени и чуть не сбил его с трапа в узкую щель между бортом и причалом. Виноват в этом столкновении был он, капитан, потому что спускался, глядя через плечо на ржавые листы обшивки, — вспоминал, когда они последний раз красились.
И тем не менее Русанов сердито спросил у женщины:
— Куда вы, черт побери, смотрите?
— Нет, это вы куда смотрите? — Женщина возмущенно потрясла коротко стриженными волосами и поставила чемодан поперек трапа.
— А, собственно, зачем вы здесь?
— Я бы на вашем месте просто помогла слабой женщине донести вещи на этот глупый пароход. — Она засмеялась и показала Русанову на ручку чемодана.
— Я еще раз спрашиваю: зачем вы здесь?
— Я пассажир до Ленинграда.
— Пассажирка, — поправил Русанов. Он знал, что должен взять здесь четырех пассажиров. — А почему это «Норильск» глупый?
— Труба у него очень глупая, и вся физиономия тоже.
— Н-да. Ну ладно. Вахтенный, помогите женщине! — крикнул Русанов наверх, перешагнул через чемодан и, старательно обойдя женщину, спустился на причал. Выпад по своему адресу он пропустил мимо ушей, а насмешку над «Норильском» просто не понял.
Прогулка не получилась. Сразу за портом Русанов попал в заболоченную лощинку между сопок и промочил ноги. Пришлось вернуться.
Под утро, когда маленький рейдовый буксирчик пытался оттащить «Норильск» от причала, а сильный прижимной ветер мешал ему сделать это; когда оборвался буксирный трос и «Норильск» носом навалило на стенку; когда Русанов бегал с крыла на крыло своего мостика и объяснялся с капитаном буксирчика самыми нехорошими словами, — в рубке появилась уже знакомая Русанову пассажирка и с ней еще две совсем молоденькие девушки. Действительно, они выбрали неподходящий момент для знакомства с судном, и лучше было бы им спать у себя в каютах. Русанов сперва не замечал их, а когда «Норильск» вышел наконец на свободную воду Айсфьорда и все неприятности остались позади, то увидел.
— Вахтенный штурман, почему посторонние на мостике? — спросил он. — Убрать.
— Нас не нужно убирать. Мы и сами уйдем. Только вот посмотрим еще…
Чувствуя, как деревенеют скулы, Русанов повернулся к коротко остриженной и, уже обращаясь прямо к ней и вкладывая в голос всю сталь и медь, которые только были в его морской душе, еще раз приказал женщинам покинуть служебное помещение. Голос подействовал на двух других, они робко пошли к трапу, а коротко остриженная сделала грустное лицо и запела о том, что «молодые капитаны повели наш караван».
— Я прикажу вообще не выпускать вас из каюты, если вы будете так безобразно вести себя. Вы не девочка, в конце концов…
— А вы имеете право замуровывать нас в каюте?
Русанову было неудобно перед подчиненными: не может справиться с какой-то молоденькой бабешкой. Силой ее отсюда выводить, что ли…
— Имею, — процедил он и сжал кулаки.
На этот раз она ушла.
Капитан, конечно, мог заставить своих пассажиров вести себя как положено на корабле, но помполит — уважаемый Иван Игнатьевич (пожилой человек с казацкими висячими усами, очень гордившийся тем, что он из одной станицы с Шолоховым) — осторожно намекнул ему: люди экипажа, мол, сильно устали за этот год и, так как некоторый беспорядок (он имел в виду женский смех, который теперь не переставал звучать на судне) оживляет их работу, то и Бог с ним, с этим беспорядком.
— Ты понимаешь, в чем дело. Эта вот, заводила их, ну, постарше которая, она завклубом была в Баренцбурге. Запас в ней большой этой самой энергии, что ли. Ты, Игорь Владимирович, не того, не сердись на нее. Озорная, конечно, но мне вот стенгазету помогает делать. И те девчонки славные, медики они, медсестры. Тоже, значит, по-разному помогают… А на тебя эта зав мне жаловалась. Мол, не понимаешь ты шуток, того, что они три года здесь на Груманте просидели, а теперь домой едут. Радуются, вот и шалят…
— Да все я понимаю, Игнатич, но у завклубом этой совсем нет совести. Ну разве можно — на мостике, на людях и… песенки такие поет.
— Дикий ты совсем. Это по молодости у тебя дикость. — Иван Игнатьевич иногда ворчал на Русанова так, будто тот был не капитаном его, а сынишкой, что ли. — Ты на ее глаза посмотри. Большущие и лохматые — все равно что твои ромашки, только черные. Не злые глаза-то. Может, ты это от смущения злишься так?
— Идите вы, Игнатич, составляйте свой культурно-массовый отчет за рейс, и прекратим этот разговор. Как угодно и где угодно могут они веселиться, но не у меня на мостике.
Единственным приятным Русанову человеком среди пассажиров был пожилой, солидный горняк. Горняк носил очки. Из боковых карманов его пиджака торчали старые газеты. Он хорошо играл в шахматы, а Русанов любил сражаться с теми, кто играл сильнее его. Кроме того, горняк не хохотал, не пел и не дерзил.
Капитан был очень доволен, когда, спустившись на следующий день ужинать в кают-компанию, заметил у Ивана Игнатьевича некоторое изменение взглядов на поведение завклубом.
Помполит, криво усмехаясь и дергая себя за ус, подал ему лист норвежской морской карты.
— Откуда это? — спросил Русанов, по привычке мысленно переводя линии, цифры и краски карты в понятия о месте, глубинах, течениях и прочих вещах.
— А ты на обороте посмотри, — сказал Иван Игнатьевич и с такой силой погладил свою лысину против остатков волос на ней, будто хотел снять с головы всю кожу. На обороте Русанов увидел себя. Он был изображен верхом на «Норильске» в позе Медного всадника. Около носков его ботинок, свисавших ниже бортов «Норильска», курчавились водяные буруны. Изо рта торчал флажок. На флажке алыми буквами было написано: «Убрать!». Позади «Норильска» на длинногривой былинной лошади скакал Иван Игнатьевич. Усы его, как кривые турецкие ятаганы, торчали в стороны. Цепочка следов от копыт кончалась у ворот с надписью «Вешенская».