— А ты на обороте посмотри, — сказал Иван Игнатьевич и с такой силой погладил свою лысину против остатков волос на ней, будто хотел снять с головы всю кожу. На обороте Русанов увидел себя. Он был изображен верхом на «Норильске» в позе Медного всадника. Около носков его ботинок, свисавших ниже бортов «Норильска», курчавились водяные буруны. Изо рта торчал флажок. На флажке алыми буквами было написано: «Убрать!». Позади «Норильска» на длинногривой былинной лошади скакал Иван Игнатьевич. Усы его, как кривые турецкие ятаганы, торчали в стороны. Цепочка следов от копыт кончалась у ворот с надписью «Вешенская».
Русанов разглядел еще своего механика, вылезающего из кожуха дымовой трубы так, как делает это черт в «Сорочинской ярмарке», и больше смотреть не стал.
— Чья работа? — холодно спросил он и сел за стол.
— Это ее, зава, работа. Она, оказывается, еще и художник. Декоратор, что ли… — потерянно вздохнул Иван Игнатьевич и, в восемь раз сложив листок норвежской карты, засунул его в карман брюк. — Не хватает, чтобы эта штука, произведение это, попало нашим хлопцам в матросский кубрик, — помполит сокрушенно покачал головой. — Такой подрыв авторитета — дальше некуда.
Весь ужин Русанов и помполит молчали, а остальные моряки и пассажиры говорили о живописи. Разговор затеяла заведующая клубом. Изредка она поглядывала на Русанова, а к концу ужина не выдержала и спросила его:
— Капитан все молчит. Он не любит живописи, да? — Одной рукой пассажирка держалась за край стола — пароход немного покачивало, — а другой теребила пуговицу на своей кофточке.
— Нет, я люблю ее, но не такую усердную, как на ваших ресницах, — резко сказал Русанов, допил глотком компот и встал.
— Что вы! — она вскинула на него ресницы и вдруг покраснела. — Они не намазанные. Ей-богу, не намазанные. Вот видите, — она торопливо достала платок. — Вот, вот, — и потерла оба глаза по очереди.
— Ну, значит, краска хорошая. Кузбасский лак или газовая сажа. Вот так. — И Русанов вышел из кают-компании, чувствуя, что сказал глупость. Он очень злился на себя за это и, вероятно, потому мгновенно проиграл горняку первую в этот вечер шахматную партию. К началу второй партии к ним подсел Иван Игнатьевич и стал осторожно выспрашивать у горняка биографические сведения о заведующей клубом.
— Этот Пинегин в юбке? О! Она умудрилась с норвежской экспедицией натуралистов пересечь Шпицберген. На собаках! — сообщил горняк, королевским гамбитом начиная вторую партию. — Они очень бодро забрались на острова Филиппа, а вытаскивать их пришлось самолетом.
Потом горняк долго молчал, потому что Русанов успел вовремя рокироваться и теперь готовил атаку на его ферзевый фланг.
— Она была экспедиционным художником, — бубнил горняк, — и привезла неплохие этюды. Они поставили в своем клубе «Пера Гюнта» с ее декорациями.
Ходов пятнадцать противники сделали в полной тишине, только журчала вода за бортом, звякала висячая ручка у двери да покашливал Иван Игнатьевич.
— Эта девица чувствует поэзию Севера, скажу я вам, — наконец произнес горняк, рассеянно перевернул своего короля вверх тормашками и стукнул его короной по доске…
Ночью должны были подойти к берегам Скандинавии, к Лофотенским островам, и Русанов, приказав разбудить себя, когда откроется берег, пошел спать в каюту. Как-то смутно было у него на душе. Должно быть, все-таки сильно устал капитан за этот год. Хотя бы один тот шторм, который пришлось перенести в Индийском океане. Тогда они шли в Калькутту. Груз — ящики с частями от комбайнов — стало бить друг о друга. Плохо раскрепили их в порту. Команда работала в трюмах, а он каждую минуту ждал, что кого-нибудь раздавит на сильном крене. А трепка нервов в Фальмуте? Две недели бастовали лоцмана и докеры, и все эти две недели «Норильск» простоял на рейде с полными трюмами живых свиней. Портовым властям влетела в копеечку эта их стоянка. Русанов усмехнулся, вспоминая свинячий голодный визг и растерянную физиономию англичанина — торгового агента. Но сейчас-то чего нервничать? Впереди Ленинград. «Норильск» на три часа опережает график… И вот все равно что-то «не то». Тоскливо. Это все от одиночества.
Русанов включает приемник. Москву хорошо слышно. Поет Обухова. Как поет! Русанов сидит с незажженной папиросой. Он вспоминает сегодняшний разговор о живописи и беспокойную пассажирку. Как она хохотала, когда механик авторитетно сказал, что «Суриков плохой рисовальщик и часто композиционно слаб». Механик всю свою каюту обклеил иллюстрациями из «Огонька» и считает себя знатоком изобразительных искусств. Приятно, что пассажирка вступилась за Сурикова. Но Русанов еще слишком молод, чтобы только за это простить ей паршивую карикатуру на себя и все остальные ее штучки. А все-таки глупо он ответил ей, когда уходил. Дурак. От этой женщины, как от детских воспоминаний, веет чем-то свежим, хорошим. Пожалуй, она и сама напоминает ему детство. Но та, кого она напоминает, представляется всегда грустной, задумчивой, а эта чересчур шумлива и весела.
Русанова разбудили, когда открылся огонь маяка Скомвер, что на самом юго-западе скалистой гряды Лофотенских островов.
Была середина ночи. Зыбь с океана слабо покачивала судно. Четырехбалльный ветер посвистывал в вентиляторах. В косматых разрывах меж туч мерцали звезды.
Русанов проверил координаты и отпустил вахтенного штурмана отдыхать. Он любил одиночество этих ночных вахт, приглушенную музыку из радиорубки, горечь папиросы. Часы проходят быстро, измеренные сотнями медленных шагов по рубке. Вздохнет рулевой, вспомнив о чем-то, покажутся огни встречного судна, и опять только дрожь стали под ногами и пустынное море вокруг.
Давно надо записать в судовой журнал траверз маяка, но не хочется уходить из мягкой темноты рубки. Скомвер уже едва видно по корме. Скоро поворачивать на новый курс. Русанов отдергивает штору и открывает дверь в штурманскую. Свет больно бьет в глаза. Щурясь и прикрывая глаза рукой, он склоняется над картой.
— Капитан, — раздается за его спиной. Русанов от неожиданности вздрагивает, но оборачивается нарочито медленно.
— Что вам здесь надо опять? — Он старается говорить спокойно, но эта женщина может вывести из себя кого угодно!
— Капитан, — повторяет она опять и долго молчит, внимательно глядя на него. Он тоже молчит, насупив брови.
— Капитан, улыбнитесь, — без улыбки говорит она. — Не морщите брови и не гоните меня. Ну, пожалуйста.
Русанов раздраженно пожимает плечами и склоняется над картой. Трижды снимает он циркулем-измерителем широту места и трижды делает это неверно.
— Огни по курсу! — хриплым, отсыревшим голосом докладывает рулевой.
Русанов отшвыривает циркуль и уходит в рубку.
— Рыбаки, верно, да? — спрашивает рулевой. Он рад, что можно поговорить вслух. Русанов берет бинокль, кладет его на раму опущенного окна, пригибается к окулярам и здесь ловит себя на том, что делает все это, черт его знает для чего. Он же и без бинокля отлично видит, что это действительно рыбаки, рыболовные траулеры. Лежат в дрейфе у выметенных сетей.
— Селедку ловят, — говорит Русанов. — Возьми пять градусов право. Как обойдем, ложись сам на прежний курс.
— Есть.
Русанов выходит на крыло мостика. Ветер свежий. Он проскальзывает за отвороты шинели, знобит плечи. И перед мостиком и позади палубы пустынно. Все на судне спят. Только здесь да в машине — вахта. Зеленый отблеск бортового огня ложится на лицо капитана. Он облокачивается на поручни, смотрит вниз. Плюхает вдоль борта рассеченная кораблем волна, шуршит и шипит пена.
«Обиделась, ушла или ждет? — думает Русанов. — „Улыбнитесь!“ Зачем это еще? Что он, заводная игрушка, что ли, — улыбаться по заказу… Прическа какая смешная у нее. Верно, в экспедиции обкарнали. Художница. Художница? — Русанов потер морщину над переносицей, выпрямился. — А если это она, та?..»
Волны все плюхали под бортом. Серый пар вылетал из кожуха трубы. Ветер откидывал его вниз, к палубам.
«Неужто может быть такое? А вдруг все же…»
Русанов возвращается в штурманскую. Там пусто. Круг света от настольной лампы бродит по карте.
Ушла. Обиделась. А капитану не хочется больше оставаться одному, шагать по мостику из угла в угол.
И так ли это важно теперь: она или нет? Ведь все равно прежнего одиночества уже не будет, пожалуй.
От лейтенанта до старшего лейтенанта
Конечно же, мои гуманитарные интересы, попытки учиться на экстернате филфака Ленинградского университета имени Жданова, дневники, «Зеленые лампы» были не только не к месту, но и не ко времени.
Еще существовал СМЕРШ и моя воинственная карьера закончилась под дружный хохот всего выпускного курса: приказом Главкома я был назначен не на боевые корабли, а на вовсе не известные мне спасатели в 441-й отдельный дивизион Аварийно-спасательной службы Северного флота.