Но взгляните на это событие, отстранившись от версии соответствия стихий, и вы увидите: его убила не земля как таковая, канава была всего-то в два метра глубиной, причиной гибели были барабаны с промышленным кабелем — оловянная и свинцовая оболочка! — лежащие на дне канавы, и темнота, в которой он блуждал по неизвестной нам причине.
А царь мира Мрака — дракон.Его тело — свинец и олово.А вкус его плодов — горечь.
Открыв рукопись Кефалайи, мы находим описание демона Мрака, вот вам свинец и олово — реквизит смертельного спектакля, произошедшего той ночью в порту Валетты.
Что, если ручка чаши изображает не змею, а дракона?
Мы ведь видели только извивающийся хвост и пасть, которыми ручка крепилась к чаше.
В таком случае артефакт снова описывает способ ухода в мир иной. То есть опасность, грозящую владельцу.
Владельцу, понимаете, профессор? А владельцев осталось двое.
На этом я вынуждена прерваться, но непременно допишу письмо нынче ночью.
Завтра Густав Земерож должен доставить вам бумажную версию, я знаю, что вы редко проверяете электронную почту и не читаете длинных текстов с экрана.
Ваша Ф.
МОРАС
без даты
ПРОПИСНЫЕ!!!
Тексты мои живут все меньше и меньше, немногие доживают до зрелости. Некоторые норовят покончить с собой. А еще бывает: начнешь любить его, поглаживать, прислушиваться, а он — раз и вышел вон. И плавает в кувезе, сморщенный, почти не жилец. Да и те, что живы, лучше бы умерли. Глядишь на них, узнавая тоскливые родинки, как старый пахарь на снующих по дому дебелых дочерей: расточение рода. Сына бы. Сын бы, он бы. Не печалься, крестьянин, он бы тоже вырос, стал бы откалывать заученные коленца. Кыш, недописанные. Не сметь улыбаться щербатым ртом.
А вот еще бывает — умрет такой, рассыплется, а побрызгаешь мертвой водою, он и срастется. И лежит целенький, румяный, только не дышит. Живой бы воды-то. Она бы.
без даты
Если у нас заложены уши, мы воспринимаем звук иначе, чем обычно, говорит Секст Эмпирик. В этом суть отличия стихов от прозы, говорю я. В романе что? Вешаешь бархатный лоскут, за которым, разумеется, свечка, расставляешь сырых еще человечков, их стулья, ходики, весь этот валкий бидермайер, все картавые глупости и коньячные дуэли, чувствуешь себя парфянской стрелой, потерявшей движение, дрожащей в воздухе, ты делаешь это все время — по дороге в лавку, на уроке латыни, обнимая чью-то случайную спину, и вот — а бьен! они задвигались, залопотали, теперь наладить анкерный ход — и завертится само собой.
Героиня опомнится и выйдет за трехгрошового опера. Тягостный паяц разогреет молочко над огнем и отдохнет. Деревянная королева сбежит с песочным человеком, Ахиллес остынет к влюбленной черепахе и сядет наконец на обочине; ну, что там еще? Знай следи за свечкой. Что же стихи?
Ты говоришь с одним и тем же существом.
Здесь больше никого нет.
С фантомом, перемежающимся, как лихорадка.
С собственным твоим демоном, поселившемся в манекене.
Знаете ли вы, доктор, что пустые манекены притягивают демонов? Они переходят из тела в тело, как музейный грабитель в зале с рыцарскими доспехами.
Ты делаешь это ради одного лишь коннекта, натяжения между вами, мгновенного, как взметнувшаяся на сквозняке штора. Постоять на этом сквозняке зябким утренним берсерком в холщовой рубашке, вот что тебе нужно.
без даты
о чем я думаю? сегодня я думаю об оскаре, третий день ему носят в номер еду и питье, синьор профессоре все пишет, говорит маленький тони, что работает на втором этаже, ип vecchio calvol велел оставлять поднос за дверью, а значит, прощай чаевые, ужо тебе, жесткокрылый оскар тео форж, как безнадежно ты бегал по гостиничным коридорам за перепуганной белкой из зоомагазина, белку купил я, принес фионе утром в пергаментном пакете, будто пару горячих круассанов, белка царапалась и норовила выбраться, я прижал ее к груди под курткой, как украденного лисенка, и вошел, и — пылающий ежевичный куст, вот что я увидел, когда вошел, облако безмолвных медных сияющих пчел, висящее в утреннем небе, а всего-то — фиона расчесывалась на балконе, дай же подержать! какая сердитая — вылитая я! она смеялась, укладывая неуклюжую сумку, смеялась, когда пошел ржавый теплый дождь, сильнее, сильнее, и вот — припустил как следует! смеялась, когда, выпустив белку на кровать, мы выскочили из номера и быстро заперли дверь и посмотрели друг на друга, будто кассий и брут, она еще смеялась, пока я подзывал такси, а потом вдруг перестала, вынула откуда-то платок и повязала на голову, обратившись в мраморную девочку жюля далу, и — жаль, что я этого не увижу! сказала она уже за стеклом, но я услышал
не на что было смотреть, между прочим, — он плакал на лестнице потом, когда задохнулся и сел на ступеньках, под распятой на стене медвежьей шкурой, под трофейной сизой медведицей, что на пару с сизым медведем растерзала детишек, посмеявшихся над лысиной святого елисея, каково bonhommie ! это если верить второй книге царств, а что еще прикажете делать?
From: Dr. Fiona Russell, Trafalgar Hotel,
Trafalgar 35, 28010 Madrid, Spain
For Moras, Golden Tulip Rossini,
Dragonara Road, St Julians STJ 06, Malta
Распечатав подаренную отелем бутылочку простейшего красного, продолжаю — хотя ты и молчишь, милый Мо, — какая-то сила торопит меня и вынуждает писать эти бесконечные письма.
Пожалуй, я не писала столько лет пятнадцать, с тех пор как у меня закончился роман в письмах со студентом из Сорбонны, с которым мы жили через два квартала друг от друга.
В те времена электронная почта была реквизитом футуристических романов, и мы изводили тонны бумаги — сиреневой, с водяными знаками, с виньетками, ужасно глупо… помню, что бумагу и конверты я покупала в книжной лавке Шекспир и Компания на улице Юшет, прямо напротив Нотр-Дама.
А ты в это время был еще мальчишкой и сидел на своей даче у озера, перечитывая замусоленную книжку из прежней жизни, найденную на дедушкином чердаке. Угадала?
Вторую ночь не могу заснуть, мне кажется, я вижу страшные сны. Но они испаряются, стоит мне открыть глаза, и весь день потом оседают мучительной росой где-то в дальних углах сознания.
Помнишь, мы говорили о поэме твоего любимца Малларме…[99] никак не могу запомнить названия… Удача никогда не упразднит случая, верно?
Ты еще сказал, что пробел в середине текста — это отправная точка в соседнюю реальность, которую автор затушевал мелом от ужаса и беспомощности.
Так вот, у меня есть странное щекотное ощущение, что я в ужасе и беспомощности брожу где-то рядом с разгадкой мальтийских обстоятельств. Вся эта история с артефактами — в каком-то смысле бросок костей, упраздняющий случай, понимаешь?
Найти эти прелестные игрушки и раздать как попало в разные руки означало, по-видимому, бросить кости, соблюдая определенные правила — больше всего на свете я хотела бы теперь добраться до Иоанновой рукописи и почитать эти правила, — теперь мне понятно, почему профессор тянет время, он ждет, ждет того, что в конце игры выпадет ему самому!
Но помилуйте, какая жестокая затея. Теперь, перечитав это письмо и те, предыдущие, на которые я потратила целую ночь, я спрашиваю себя: зачем я писала это тебе?
У меня есть друзья, которым мои путаные рассуждения и романтические бредни пришлись бы по вкусу уже потому, что от меня они ничего подобного не ожидают. У меня есть коллеги, которые могли бы дать толковый совет или просто указать на заблуждения и недоразумения. Кого у меня только нет. Тогда почему?
Ответ на этот вопрос достаточно болезнен и произнести его вслух мне трудно, но придется, иначе вся эта писанина теряет всякий смысл, а я и так отложила главное на самый финал, почти на постскриптум, потому что трушу.
Дело в том… просто не представляю, как начать… когда я уезжала с острова и сунула тебе кольцо с пожухшей жемчужиной, небрежно махнув рукой, мол, оставь себе, это был вовсе не жест нежности, как ты, наверное, подумал, это был жест освобождения, ловкая догадка, да чего там — просто подлость.
Я вовсе не посвятила тебя в брамины, милый Мо, я впутала тебя в историю, из которой сама хотела выбраться любым путем. Самолетом, пароходом, пешком, да хоть на окровавленных коленях — до самой часовни Сан-Исидро. Помнишь детскую игру с палочкой, которую нужно передать кому-нибудь, чтобы поменяться с ним ролями? Раз-раз! — и ты свободен, а ему придется носиться по двору, улепетывать от стаи разгоряченных преследователей, пока не догадается сунуть эту самую палочку кому-нибудь, мирно сидящему с книжкой на качелях.
Теперь, когда я знаю, что мой подарок, утративший коварное qualitas occulta, это не что иное, как мумия жемчужины, оправленная в металл, я могу уговаривать себя, что знала это всегда и что никакой опасности не было, но — моя собственная память, смущаясь, будто грустный амур Веласкеса с пристегнутыми крыльями, подставляет мне круглое зеркало.