Итак, в Судьбу нельзя вмешаться, руководить ею, а принимать кардинальные решения почти всегда – ошибиться. Остается одно: жить естественно. Что Пушкин и делает и всю жизнь, и каждую секунду. Он изо всех и из последних сил сохраняет естественность поведения в усугубляющейся неестественности чудовищной ситуации. Это приводит к кризису. Пушкин бросает вызов.
И успокаивается. В этом мемуаристы, видевшие его после вызова, сходятся почти все. Весел он и в утро перед дуэлью. Весел! Неужто это радость перед концом? Облегчение изжившего себя человека?… Известно мнение его сестры, что «если бы пуля Дантеса не прервала его жизни, то он немногим бы пережил сорокалетний возраст». Так она оценивала его физическое состояние. По словам Е.Н. Вревской, «Пушкин сам сообщил ей о своем намерении искать смерти». Убедительно в этом свидетельстве и то, что Пушкин видит будущее и на вопрос о детях раздражительно отвечает: «Ничего, император, которому известно всё мое дело, обещал мне взять их под свое покровительство». Как мы уже отмечали, в свидетельствах о Пушкине, даже если они непредвзяты, часто КОМУ и КАК важнее, чем ЧТО он говорит. Так и по этому свидетельству нельзя судить, устраивает ли Пушкина так точно прозреваемое им будущее. И, пожалуй, почти столько же свидетельств мы найдем в оппозицию первым: о том, что Пушкин мог бы еще жить, работать, и долго. Не будем опровергать одно другим: и то и другое справедливо.
Просто дело не в том, что Пушкин не мог больше жить, а в том, что он не мог ТАК жить. Его героическое усилие не искусить и не исказить судьбу закончилось тем, что уже не судьба, а люди поставили его перед неизбежностью поступка, и «зайцы» тут уже не могли помочь. Его вызов и его выбор грозили ему гибелью, и он это сознавал и шел на это. Но ставкой его было не просто остаться в живых и даже не возрождение, а – ДРУГАЯ ЖИЗНЬ. Он таил в себе надежду проскочить между жизнью и смертью, пройти через это игольное ушко, верил в счастье второго рождения. Независимо от исхода дуэли, ТОТ Пушкин должен был умереть, ТОТ всё сделал, ТОТ сохранил цельность и непрерывность жизни, творчества и судьбы, растянув это единство и наполнив его до предела, и ТОТ же Пушкин – не мог больше…
ЭТОТ Пушкин намеревался жить, коли жизнь ему будет дарована. Между жаждой жить и готовностью к смерти здесь нет противоречия; в правильной жизни его и не должно наблюдаться.
И письмо к Ишимовой становится тогда понятным. ЭТОТ, ТОТ ли Пушкин уповают на жизнь, а не на смерть. Смертельный исход не страшит, потому что ТАК жить невозможно и нет ни возможности, ни сил самому переменить Судьбу. Пушкин доверил выбор Промыслу (за несколько дней до смерти он говорил Плетневу «о судьбах Промысла»), готовясь принять и тот, но, что важно, и ДРУГОЙ исход. Пушкин – весел. Он и раньше не страдал смертным грехом уныния. И письмо Ишимовой тогда играет роль приметы, тут же им изобретенной: он пишет его так, что он вернется. Любопытно, что следом за письмом он пренебрегает другой приметой, которой всегда неукоснительно следовал: «Часто, собравшись ехать по какому-нибудь неотложному делу, он приказывал отпрягать тройку, уже поданную к подъезду, и откладывал необходимую поездку из-за того только, что кто-нибудь из домашних или прислуги вручал ему какую-нибудь забытую вещь вроде носового платка, часов и т. п. В этих случаях он ни шагу уже не делал из дома…» Но вот, написав это ничего не значащее письмо, стряхнув искус оставить нечто более ценное для потомков на случаё смертельного исхода – стихотворение ли, записку… – он «начал одеваться; вымылся весь, всё чистое; велел подать бекешь; вышел на лестницу – ВОЗВРАТИЛСЯ (выделено мной. – А.Б.), – велел подать в кабинет большую шубу. И пошел пешком до извозчика. – Это было ровно в 1 час».
Посмотрел ли он в зеркало? Плюнул ли три раза через плечо? или забыл? или не стал?… А не написал ли он именно в этот момент записку Ишимовой?… В конце концов, нам ничего не известно. Представим только себе, что, вернувшись и ожидая в кабинете, когда ему принесут шубу, он еще раз (в последний!) был наедине с самим собою.
Его поздняя, «запредельная», как мы позволили себе выразиться, лирика приоткрывает нам отчасти завесу, и мы смутно различаем в перспективе ДРУГОГО Пушкина, на которого ТОТ Пушкин уповал. Думаю, что он старательно избегал воображать себе ДРУГУЮ жизнь, даже отдалял от себя это представление, ограничиваясь верой в него, не желая его, что ли, истрепать. Так недописано «Пора, мой друг, пора!» – стихотворение с гениальным разбегом вдруг оборвано торопливой прозаической записью «для памяти»: «…в деревню – поля, сад, крестьяне, книги; труды поэтические – семья, любовь etc. – религия, смерть» [31]. Etc… словно Пушкин сам поспешил отвернуться от отчетливо представшего перед ним образа: еще не пора…
Вот чья-то дневниковая запись со слов Гоголя: «И силы телесные были таковы, что (их достало бы) у него на девяносто лет жизни (порукой тому долголетие его потомков. – А.Б.).<…> Я уверен, что Пушкин бы совсем стал другой. И как переменился».
Да и «Медный всадник» – бесспорно вершинное его создание – это как посмотреть… так ли уж он замыкает «купол», возводимый всю жизнь Пушкиным? А может, наоборот, открывает дорогу? Дуализм человеческого сознания (кстати, не преодоленный и в полифонии Достоевского, всё равно сводящейся к дуализму самого автора) впервые в литературе был преодолен Пушкиным – так не мог ли ДРУГОЙ Пушкин уже начинать с этого? Это непредположимо. Мы и ЭТОГО-то Пушкина не умещаем в сознание. Но чем больше я не могу понять, зачем же он написал эту внезапную редакционную записку в конце пути, тем больше осознаю, что сам Пушкин отнюдь не склонен был превратить свое творчество в замкнутую систему, что перед лицом Судьбы он оставил свой контур разомкнутым, прекрасно сознавая, что делает.
III. Шпага щекотливого дворянина
Всякая строчка великого писателя становится драгоценной для потомства…
Пушкин. «Вольтер», 1836Опубликовав статью о письме А.О. Ишимовой, писанном Пушкиным перед самой дуэлью, я получил неожиданное количество читательских писем, точнее сказать – два, но зато неожиданных.
Как всегда бывает с желанием быть понятым в определенном смысле – в отсутствии именно этого смысла тебя и упрекнут. Будто те мысли, которые ты старался передать читателю, входя в его голову, становятся настолько его мыслями, что их принадлежность он уже не обсуждает. А раз они возникают у него, значит, у тебя их не было. Обычное состояние оппонента… Тоже своего рода торжество: цель-то достигнута!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});