Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мне бы тоже хотелось поговорить, — сказала Поля, — вот уж год...
— Бедная девочка! — сказала Анна Михайловна.
В комнате у Софьи Андреевны народ собирался с утра. Сперва рассказывали городские новости. На многих магазинах приклеены белые бумажки: «Магазин закрыт ввиду ухода на войну». Рассказывали, что жены запасных подали заявление управляющему трамваем — просились на места кондукторов, пошедших на войну. Управляющий отказал, так как у женщин неминуемо будут просчеты, которые принесут убыток. Да и в самом деле: дико звучало слово «кондукторша». Говорят, что такой же ответ получили жены кондукторов в Москве. Рассказывают, что в одном ресторане после прекращения продажи водки появилось объявление: «Чай в рюмках». Говорят, что пьяницы пьют одеколон. Появились в продаже портсигары для махорки с карикатурным изображением Вильгельма. Один студент божился, что видел на углу Прорезной и Владимирской женщину-извозчика. Вообще ходят фантастические проекты о женщинах-дворниках, швейцарах, по этому поводу даже анекдот уже сочинили. Ходят слухи, что по вторникам и четвергам установят мясопустные дни. Расклеены афиши о том, чтобы были осторожны в разговорах — всюду подслушивают шпионы. Во многих воззваниях употребляют слово «граждане», вместо «обыватели». Ночью все время слышен грохот колес — это движутся к товарной станции обозы и артиллерия. Воронец рассказывает, что в сторону Брест-Литовского шоссе в два ряда идут военные повозки — утром, когда едешь к политехникуму, и вечером, уже при фонарях, когда возвращаешься оттуда. Рассказывают, что две гимназии заняты под военные госпитали, что Мариинская община превращена тоже в госпиталь, что начались сборы пожертвований в пользу семей запасных, и будто миллионеры Терещенко и Бродский пожертвовали по двадцати тысяч рублей каждый, а неизвестный, не пожелавший назвать свою фамилию, отдал в благотворительное ведомство императрицы Александры Федоровны семьдесят пять тысяч рублей. Говорили, что в газетах теперь уже не прочтешь свободного, смелого слова, так как военная цензура без жалости режет статьи, и что «Киевская мысль» находится под страхом закрытия.
Рассказывали, что в городской думе был скандал: жены запасных, лишенные пособия, хотели бить гласного. По этому поводу фельетонист сочинил стихи, начинавшиеся так:
Спаси, о боже, наших гласныхОт разъяренных жен запасных.
Всех ужасало стремительное движение немецких армий к Парижу. Каждый день шепотом говорили о новых победах немцев.
— Кровь стынет в жилах, — говорила Анна Михайловна. — Кровь стынет в жилах. Неужели это мыслимо: немцы в Париже?
Рассказав новости, начинали спорить.
Все были согласны между собой, все желали победы России, но спорили жестоко.
Большим уважением среди квартирантов Софьи Андреевны пользовался новый жилец, Лобованов. Софья Андреевна каждый раз влюблялась в кого-нибудь из своих жильцов или жилиц. Сейчас она стала поклоняться Лобованову. Портрет Плеханова появился рядом с портретом Шевченко. Когда же об эсерах Софья Андреевна сказала: «Легкомысленные они люди», — все поняли, что дело решено — новый кумир избран. И в самом деле, Софья Андреевна не садилась обедать без Лобованова, говорила курсисткам на своем смешанном русско-украинском языке:
— Ах, какой человек, якие знания, он ведь доктор философии. И какая скромность при этом, и яка милая улыбка. Ей-богу, Дивчата, була б я молода, як вы, пийшла б за него.
Лобованов доказывал, что война продлится месяца три, в крайнем случае четыре, так как ни одна страна не может вынести огромные расходы. Он говорил, что война имеет прогрессивное значение. Он был уверен, что Россия выйдет из войны обновленной, что победоносная война внесет в русское общество демократическую струю, что экономические условия после победы над Германией резко и сразу улучшатся. Поражение, говорил Лобованов, будет гибельным для всего русского общества — и для буржуазии и для пролетариата.
Все соглашались с ним. Батько Соколовский, забыв о своем толстовстве, заявлял, что эта война священная, и жалел, почему у него дочери, а не сыновья, — он бы с радостью пожертвовал ими, послав добровольцами на фронт. Виктор Воронец, которому осталось учиться всего год, внезапно бросил политехникум и пошел вольноопределяющимся в армию. Правда, Поля сказала, что Воронец поступил так из-за несчастной любви к Олесе, но никто не поверил этому. Даже ненавидящий все русское Лобода поддался общему настроению и говорил, что если б царь решил сформировать полк украинского казачества, во главе которого стал бы выбранный полковник, то он, Лобода, не задумавшись, бросил бы университет и пошел бы «козакувать».
Все были подчеркнуто вежливы с Бахмутскими. Анна Михайловна понимала, что жильцы Софьи Андреевны уже знают о ее муже. Это молчаливое, холодное осуждение со стороны близких друзей было мучительно тяжело Анне Михайловне. Она видела, как растерян Гриша, понимала его переживания, но молчала.
IV
Воинский начальник предложил Сергею выехать по месту рождения. Тут же писарь вручил ему воинский литер на проезд по железной дороге и препроводительную бумагу. Сергей протиснулся сквозь толпу людей, заполнивших канцелярию, и вышел на улицу, постоял несколько мгновений, утирая пот и тяжело дыша. Снова вернулось знакомое ему чувство бессилия и невластности над собой.
В первые дни после освобождения из тюрьмы он бродил с Олесей по улицам, сидел подолгу ночью на бульваре, ходил слушать концерты в Купеческом саду, смотреть комические пьесы театра Балиева «Летучая мышь», пользовавшегося успехом среди киевской публики. Его восхищало, что он шел со своими деньгами за хлебом в булочную и что он может стоять на перекрестке улиц и выбрать, куда пойти. Тысячи драгоценных мелочей тешили его. Он ходил в театр, внешне похожий на других людей, но жил внутренне особенным, тюремным законом, непонятным обычным людям. На представлении «Вампуки» или «Анри Заверни», когда публика хохотала, он сдерживался, чтобы не разреветься. Не сладость белого хлеба была приятна ему, а то, что он имел возможность купить этот хлеб и есть его, как едят все люди. В эти первые дни самое ощущение свободы делало его счастливым и даже мысль о насилии приводила в отчаяние.
А затем дни подъема прошли. Его стали раздражать люди. Свободная жизнь казалась иллюзией, несерьезной игрой — настоящее продолжалось за стенами тюрьмы. Усталость, душевная пустота так стали мучить его, что минутами он сильно страдал, но не мог заставить себя войти в жизненный круг. Все казалось ему трудным. Мать заболела воспалением почечных лоханок, и врачи предписали ей многонедельное лежание в постели. Она писала ему письма, торопила приехать повидаться, а он отвечал, что хлопоты в университете не дают ему возможности уехать из Киева. В университет он не ходил — казалось трудным писать заявления, разговаривать с проректором, объясняться с секретарем по студенческим делам. Даже книги, которые он так любил, сейчас не привлекали его. Он перелистывал их, и страницы казались ему высохшими, остывшими, казалось — и запах у них появился скучный.
И, выйдя на улицу из канцелярии воинского начальника, он почувствовал даже удовольствие: не надо было действовать самому, принимать решения, заставлять себя ходить, хлопотать — жизнь его вновь попала под управление казны.
Лишь об одном страшно было думать — о новом расставании с Олесей...
Весь день до вечера бродили они по улицам Киева, заходили в парадные подъезды и, поднявшись по ступеням, целовались в темноте, стояли обнявшись; когда слышалось хлопанье дверей, они выходили на улицу и шли, заглядывая друг другу в глаза, молчаливые, растерянные... А потом они снова заходили в темное парадное, он целовал ей ладони, пальцы, а она поднимала руки, чтобы ему удобней было целовать, и плакала. Они почти все время молчали и только изредка произносили несколько слов.
И казалось, что нет ничего на свете, кроме них, в сумерках лестницы обнявшихся, ловящих блеск глаз, прикосновение, влажное тепло пальцев. Но вдруг хлопала дверь, слышался грубый голос, и они поспешно выходили на улицу, шли в толпе среди вечерних огней, оглушенные грохотом трамваев, дребезжанием пролеток.
Где только не были они за этот день — на Днепре, и в Мариинском парке, и в Ботаническом саду; они обошли десятки улиц!.. Но спроси кто-нибудь, как прошел этот день, — Сергей не смог бы ответить. У него было лишь ощущение: весь Киёв, какая-то огромная махина мешала им, отрывала друг от друга. В ушах стоял звук оркестров, цоканье копыт проходящей по улице кавалерии, выкрики газетчиков: «Подробности калишских зверств», «Избиение русского министра Кассо в Берлине!», «Немцы поклялись разрушить Реймский собор». Они долго не могли перейти через Фундуклеевскую. Сперва промчались конные городовые, грохоча, катилась со стороны Печерска артиллерия, бесконечно долго шла пехота. Сергей и Олеся стояли зажатые в толпе и ждали. Когда уже заканчивала проходить пехотная часть и, ковыляя и толкаясь, пробежали всегда отстающие малорослые солдаты последней шеренги последнего взвода, городовые закричали: «Стой! назад!» — и не дали толпе перебежать улицу. И тотчас грянул оркестр, выехал полковник на лошади, быстро и молодецки прошагали знаменосцы, проскакал полковой адъютант, и вновь пошла бесконечная пехота. Это не было красивым зрелищем — шли запасные, в тяжелы сапогах, в мятых, со складов полученных шинелях, со съезжающими с плеч винтовками, часто сбиваясь с ноги, переглядываясь. Лица их еще не имели того выражения, которое приобретают лица солдат во время похода, когда кажется, что шагают тысячи людей с совершенно одинаковым выражением, сосредоточенным и немного утомленным. Здесь каждый нес еще свою личную особенность: одни жадно и насмешливо оглядывали женщин, другие с тоской озирались, точно искали случая ускользнуть, третьи шли с глупым молодечеством, задрав головы и отмахивая рукой «от пупа и до отказа», четвертые, видимо утомленные, имели болезненное, напряженное выражение, пятые с наивным любопытством оглядывали улицу, шестые, каждый раз нарушая равнение, со страхом оглядывались на отделенных командиров; многие же шагали, погруженные в свои думы, не оглядываясь. Да, это не было величественным зрелищем — люди с нестертым еще выражением профессии и характера, землепашцы, мастеровые, ремесленники.
- Витенька - Василий Росляков - Советская классическая проза
- Здравствуй и прощай - Лев Линьков - Советская классическая проза
- Волга-матушка река. Книга 2. Раздумье - Федор Панфёров - Советская классическая проза
- Звездный цвет - Юорис Лавренев - Советская классическая проза
- Птицы - Виктор Потанин - Советская классическая проза
- Полынь-трава - Александр Васильевич Кикнадзе - Прочие приключения / Советская классическая проза