Успокойся, шепнула она, и голос ее прошелестел прямо возле моего уха, мы отпустим тебя…
К трапу подкатил дребезжащий автобусик, я вскарабкалась в его совершенно пустой салон, и он дотащил меня до здания аэровокзала.
Я не удивилась, различив в прилипшей к дверному стеклу толпе, Дубровина. Мне теперь стало понятно, что и он — только исполнитель, воплощающий чужой замысел. И потому я обреченно помахала ему рукой.
— Ну вот! — Возликовал он. — А говорила, что прилетишь не раньше, чем через месяц! Все пассажиры давно прошли, а тебя нет и нет.
— Не знаешь, насколько отложили рейс? — Спросила я, отмахиваясь, как от навязчивой мухи, от его дурацкого ликования. — Имеет смысл ехать в город? Или посидим здесь?
Он глянул на меня ошарашено.
— Собственно говоря. — начал было говорить он. Но вдруг остановился и замолчал, привлеченный чем-то явно для него небезразличным, причем его лицо за одну минуту сменило несколько выражений: от ненавидящего до насмешливого — через притворно-равнодушное, заинтересованно-любопытствующее и печальное.
Сначала я не могла увидеть, что за предмет или человек вызывают у Дубровина такое эмоциональное многообразие (мне-то он вообще казался роботообразным, если признаться), но внезапно людской поток распался на какие-то броуновские группы и группки, и, недалеко от нас, в центре зала, моим взглядом был обнаружен человек: невысокий и плотный, в черной куртке и джинсах, впечатанных в его достаточно мощные ноги, с некрупной черноволосой головой и усами, под которыми виднелись твердые коричневые губы. Зажав портфель между ног, он читал газету. Сначала мне показалось, что ни в нем, ни в его наружности соответственно, нет ничего выдающегося — так полукупчик-полуартист. Но когда он поднял веки, внешность его мгновенно преобразилась. Как точно описать его глаза? Можно использовать уже набившие оскомину определения и назвать их «магнетическими», «сверкающими», «горящими», — и все эти слова ничего не объяснят. Ну, возможно, лишь какую-то незначительную часть производимого его взглядом впечатления. Когда он оторвался от газеты и посмотрел вокруг, как-то сразу стало ясно, что его оплывшее тело — лишь временная и почти случайная обитель его истерзанной, но все еще страстной души. Более того, весь его облик — то ли турка-торговца кофейными зернами, то ли еврея-аптекаря, живущего в крохотном венгерском городке, не более как тонкая ирония природы, а душа его, задыхаясь в этом чуть-чуть гротескном вневременном облике, служит чему-то тайному — о чем, возможно, не ведает и его сознание. Но тут же мне подумалось, что аптекарь и торговец кофе возникли в моем воображении неслучайно: этот человек был чем-то отравлен… душевно болен, как наркоман, не будучи, разумеется, наркоманом в привычном смысле. Он не походил и на алкоголика, хотя можно было предположить в нем склонность к вычурным монологам, произносимым в подпитии. Спрятав свои глаза под матовыми стеклами очков, этот человек затерялся бы в любой толпе любого аэропорта мира. Но я видела его глаза, и, несмотря на смутность впечатления, причем впечатления скорее неприятного, не могла не признать, что этот человек обладает несомненной силой, может быть, уже иссякающей, но когда-то бурной и прочти неуправляемой, способной прорваться подобно вулканической лаве.
— Вот он, — сказал Дубровин, — смотри.
— Кто? — Намеренно спросила я, хотя сразу поняла, что незнакомец, стоящий в центре зала ожидания, конечно, Филиппов.
— Герой-любовник. Владимир Иванович Филиппов.
Мне не понравился фиглярский тон Дубровина, не понравился зигзаг зависти, пересекший его лицо. Но я промолчала.
— Познакомить?
— Нет.
— Впрочем, я не смогу: у нас нет непосредственности в отношениях… — И я, и Дубровин продолжали смотреть на Филиппова, и он, почувствовав это, равнодушно глянул в нашу сторону.
— Не узнает, — прошептал Дубровин, краснея. — Или делает вид.
И в этот миг Филиппов точно покачнулся — и сквозь меня прошел его взгляд, молниеносно нанизав всю меня — и мою душу, и мое сердце, и мой ум, и даже мои легкие, потому что у меня перехватило дыхание, на свою раскаленную нить и замкнув ее вспышками своих зрачков. Но чья-то обширная спина спасла меня, закрыв собой Филиппова. И когда спина передвинулась в сторону стойки, за которой регистрировали билеты на очередной рейс, на том месте, где только что стоял Филиппов, высилась лишь гора дорожных чемоданов, ждущая своего Магомета…
— Поехали, сказал Дубровин, — тебе надо поспать.
— Поспать? Зачем!? У меня ведь сегодня самолет.
— Ты сможешь улететь только завтра вечером — диспетчеры бастуют.
— Но идет же регистрация билетов, — удивилась я.
— Зарегистрируют, а рейс отложат. Я уже все узнал. А, кроме того, ты ведь и планировала прилететь все-таки не на один, а на два дня, если найдется покупатель на твою квартиру. — Он потер рукой лоб и потянул меня за рукав. — Поехали!
— Ты хочешь сказать, что нашелся покупатель, — сказала я, когда машина вырулила за пределы аэропорта и помчалась по шоссе.
— Я хочу сказать, что нашелся, — он кивнул. — Может быть.
— Когда же ты о нем узнал?
— Пока ты отсутствовала, немало воды утекло, — произнес он каким-то не своим голосом. — Василий Поликарпович пропал. Покупатель привалил. И гостиницу внезапно закрыли на ремонт. Придется тебе побыть два дня у меня.
— А что, в этом городе нет других гостиниц?! — рассердилась я. — Сейчас ведь с местами нет проблем, не так ли?
— Так, — вяло согласился он, а машину резко тряхнуло.
— И вообще, Дубровин, прекращай меня мистифицировать, — прибавила я, открывая свою сумочку и доставая оттуда сигарету.
Дубровин вынул круглую зажигалку — и я закурила.
— Ты ведешь себя так, будто меня и в самом деле долго не было. И вообще, почему ты не уехал из аэропорта, когда я села в самолет? У тебя что, интуиция такая мощная? Или сразу объявили, что мы не полетим?
Черт побери, я же не курю, сказал мой голос, но прозвучал он словно не из глубины моего «Я», а откуда-то толи сверху, толи сбоку.
А я курю.
40
У Филиппова все прошло довольно гладко: и защита докторской, и новое назначение. Правда, на все это ушло гораздо больше времени, чем он планировал. С филиалом возникли сложности: не было у института денег. Науку вообще вдруг перестали финансировать, кто-то поговаривал, что временно, другие ждали еще больших трудностей, а третьи ничего не ждали, а стали собирать манатки, чтобы пуститься срочно на поиски новой лучшей кормушки. Наконец, Карачарову удалось найти средства, тесть только руками развел: как это в такое тяжелое для нашей науки время и все-таки у хромого черта это получилось!
Кончался октябрь, стояли удивительно теплые и сухие дни. Осеннее солнце освещало поредевший лес, дворы, дороги каким-то нереальным светом. И Филиппов, после нескольких месяцев нервного напряжения (Карачаров еще с полгода тянул с назначением, даже конкурс на вакантную должность директора объявил, объяснив Филиппову, что иначе, если он сразу отдаст филиал Филиппову, народ будет недоволен.), бродил после работы по тихим улицам Академгородка, думая об Анне. Он решил подождать до лета и взять ее в свой филиал. Тестю навешает на уши лапши, что мечтает о третьем ребенке, что будет, так сказать, сосредоточенно работать в этом направлении.
Филиппов усмехнулся — и его ус шевельнулся, как гусеница. Нужно будет поторопиться с кандидатской — теперь можно и Анне помочь: пусть она защитится в августе — сентябре, тогда, если ее утвердят … — и тут Филиппов осадил себя: если у тебя нет мыслей о краже, никогда не будешь пойман.
Он зашел в кафе, подошел к стойке, попросил сто грамм коньяка. Разноцветные витражи окон делали и лица посетителей — разноцветными. Все женщины, сидящие за столиками, словно сошли с картин Тулуз-Лотрека. Это наблюдение как-то неприятно отозвалось в солнечном сплетении — словно кто-то потянул прямо из Филипповского нутра тонкую леску какого
— то утратившего слова, но сохранившего мучительную тоскливость, воспоминания.
Филиппов выпил еще сто грамм, закусил пирожным, — он всегда от всех скрывал, что с детства любит сладости, — быстрым шагом дошел до конечной остановки транспорта и, рванув дверь такси, почти крикнул: «До Вокзальной магистрали!», тут же, не дожидаясь ответа водителя, втискивая свое грузное тело на заднее сиденье.
В машине он редко смотрел в окно, предпочитая, погрузившись в самого себя, точно в панцирь, уткнуться там в какую-нибудь одну свою мысль. Величина и значительность мысли роли не играли, ею вполне могла оказаться любая самолюбивая заноза, в институте случайно воткнувшаяся в палец или крохотное замечание о завитке орнамента, вычитанное в книге: Филиппов по-прежнему много и долго рисовал орнаменты, он заполнял ими корочки папок, случайные листы, белые задники черновиков, даже страницы книг, если текст вдруг, не доходя до конца всего листа, прерывался на его середине.