— то утратившего слова, но сохранившего мучительную тоскливость, воспоминания.
Филиппов выпил еще сто грамм, закусил пирожным, — он всегда от всех скрывал, что с детства любит сладости, — быстрым шагом дошел до конечной остановки транспорта и, рванув дверь такси, почти крикнул: «До Вокзальной магистрали!», тут же, не дожидаясь ответа водителя, втискивая свое грузное тело на заднее сиденье.
В машине он редко смотрел в окно, предпочитая, погрузившись в самого себя, точно в панцирь, уткнуться там в какую-нибудь одну свою мысль. Величина и значительность мысли роли не играли, ею вполне могла оказаться любая самолюбивая заноза, в институте случайно воткнувшаяся в палец или крохотное замечание о завитке орнамента, вычитанное в книге: Филиппов по-прежнему много и долго рисовал орнаменты, он заполнял ими корочки папок, случайные листы, белые задники черновиков, даже страницы книг, если текст вдруг, не доходя до конца всего листа, прерывался на его середине.
И сейчас, ровно сорок пять минут дороги, он мысленно пририсовывал петельку к новому, только что придуманному узору, помещая ее то вниз, то вверх, то справа, то в центре, пока, наконец, не решил, что место петельки внизу, справа, в самом низу — пусть она будет завершать орнамент, как завиток буквы претенциозную подпись.
Вынырнув из машины, Филиппов позвонил Анне. Но Анна с кем-то общалась — и трубка выплюнула в ухо Филиппову дробь коротких гудков. Оскорбленный до глубины души несоответствием отклика своему душевному порыву, Филиппов и здесь, в центре города, зашел в кафе и немного выпил еще. Но все-таки напиваться не стал. Ему хотелось, чтобы сегодня у них с Анной были не только разговоры, но была — после почти трехлетнего его многотерпеливого ожидания — постель, а значит, он не должен полностью слетать с тормозов. Иначе они с Анной промчатся, подобно двум демоническим кометам, сразу в преисподнюю. Свои инстинкты страшили его: влечение к Анне было столь неимоверным, власть его столь мучительна, что на пике желания всегда возникала мысль о смерти Анны. Иногда, опустошенный маниакальной жаждой встречи с ней, он думал, что не будь ее, его жизнь текла бы спокойно и даже счастливо, ведь он любил свою куклу Марту, любил детей… И тогда он отчетливо представлял, что не Елизавету хоронит разношерстая публика, а его Анну. И шея ее завязана шелковым платком, под которым черный жуткий след … Ушла бы ты по своей воле, шептали его сухие губы, я бы пережил, пережил… Но мысль, что вдруг Анна исчезнет не потому, что умрет или погибнет, а, например, просто выйдет замуж, наполняло Филиппова таким ужасом, что впору было тут же лечь и умереть самому, только бы избавиться от бешеной ревности, заливающей его душу кровью. Все, что делал Филиппов: работал, вел переговоры, рисовал орнаменты, писал статьи, — он делал под куполом своего чувства к Анне. Под этот купол вместилась вся его жизнь, а то, что чувству мешало, преображали пульсары, расположенные в темноте глаз, внезапно регулируя и меняя освещение. Филиппов и сам не заметил, что смирился с Мартой, потому что в свете любви к Анне, и Марта вдруг приобрела какие-то ее черты; и Родион порой улыбался улыбкой Анны, А Мишунька вообще походил на нее, как сын. В своем воображении Филиппов уже давно жил не с Мартой, а с Анной, он всюду ощущал ее присутствие, и все близкие, окружающие его теперь казались только тенями Анны, только ее отсветами.
И Марта как-то вдруг успокоилась, точно ее душа и тело обрели где-то свой настоящий дом, а здесь, сейчас скользил по деревянным половицам лишь ее бесплотный двойник, призванный принимать очертания той, о которой беспрерывно — каждой клеткой мозга, каждым сосудом сердца, всем, всем, всем в себе — помнил Филиппов. И весь мир будто подчинился Анне, призванный лишь напоминать о ней, лишь отражать ее, лишь воплощать ее желания и мысли. Филиппов понимал, что иногда близок к безумию. Но он удержится. Он скинет с корабля всех, кто мешает ему плыть, но сам доплывет. Тайна мира приоткрылась ему тогда, в покинутой квартире, в миг его слияния с Анной. И она стоила в с е г о. Вырвать эту тайну из сердцевины чувственного океана — и тогда можно будет освободиться от собственной слабости, от собственной бездарности, от томлений своего жалкого духа.
И от Анны.
Но стоит потерять контроль — корабль пойдет на дно. Вместо овладения вечным — демонический огонь страсти, в котором Филиппов сгорит, ничего для себя не открыв, не прорвавшись к непрерывной длительности бытия из своего ограниченного и замкнутого «псевдо Я»…
Он побродил вокруг ее дома. Отогнал от возбужденного мозга мошкару хмеля. Посмотрел на часы. Надо же. Двадцать три пятнадцать. Казалось — девять…
Анна взяла трубку мгновенно: значит, только что закончила с кем-то телефонный разговор. Ревность хлестнула по нему. Ненавижу.
— Выходи, красавица, погуляем, — сказал он, чувствуя себя Рогожиным.
— Сейчас? — Удивилась и засмеялась она.
— Сейчас.
— Хорошо!
«30 октября
(…) Я вышла в подъезд, Филиппов стоял в углу, между вторым и третьим этажом, он был в кожаной куртке, джинсах и в кожаной фуражке. Фуражка не понравилась мне. В его облик она внесла что-то жуликоватое. Я вдруг вспомнила, что мне не нравилось, когда мой отец надевал кепку. И особенно, когда курил на улице, будучи в пальто и в кепке.
Все-таки именно отец виновен в том, что моя несчастная мать заболела. Он оставил ее и быстро нашел себе другую. И вообще, тетя Саша рассказывала, что он маме моей изменять начал сразу, как родилась я. Отец погубил маму. Так считает и тетя Саша.
Филиппов предложил мне пойти погулять, я согласилась. Стояла величественная — я не могу подобрать другого, более подходящего определения — осенняя ночь. Несмотря на самый конец октября, снегом даже и не пахло. По-моему, когда я была маленькой, однажды октябрь простоял теплый и совершенно бесснежный.
Мы прошли по темному двору, на секунду задержавшись у белеющего старого фонтана, из которого, говорят, последний раз била вода лет пятнадцать назад. Филиппов закурил, свет зажигалки озарил его лицо и оно показалось мне поразительно красивым, но каким-то зловещим… Выйдя из черной пустой арки на улицу, мы снова остановились, не зная, куда пойти.
— На, дарю тебе! — Филиппов достал из кармана небольшой нож с черной рукояткой в виде тигра. — Фаллический символ. — Он толи хмыкнул, толи поперхнулся. — Кто нападет, будешь защищаться. — И в самом деле, пустынная, освещенная лишь моргающими витринами, полуночная магистраль и на меня навеяла мысли о нападениях, изнасилованиях и прочих ночных кошмарах.
— Держи вот так, — он показал, как нужно браться за рукоятку. — А если что — бей вот так! его смех прозвучал мрачно. Впрочем, я не отличаюсь смелостью, и разговор о нападениях в полночь на пустой улице всегда нагонит на меня страх.
— А вы что — сразу сбежите? — Все-таки съязвила я. До сих пор называю его чаще всего на «вы».
Он не ответил, только подбросил вверх и ловко поймал за рукоятку нож.
Мы пошли по магистрали. Медленно проехала темная машина; фары ее, выхватив из мрака несколько беззвучных окон, вдруг осветили наши лица, и, переглянувшись, мы неожиданно ласково друг другу улыбнулись.
— Так куда?
— Не знаю. — Я махнула рукой. — Хоть куда.
— Знаешь что, — он полез во внутренний карман куртки и извлек из него записную книжку, — давай-ка позвоним Воробьеву.
Я видела Воробьева несколько раз в институте: одно время, еще во время моего студенчества, он замещал Карачарова, но вроде бы не поладил с его певицей-секретаршей, и она его «съела». Воробьев ушел в мединститут преподавать гистологию или психологию. Я толком не представляла, чем он занимался. Но порой захаживал к нам на интересные лекции, поскольку был эрудитом и не утратил живой любознательности. Молва приписывала ему разврат и пьянство, но и некоторую остаточную влиятельность в научных кругах, а также неформальный, то есть за пределами институтских территорий, контакт с Карачаровым.
— Только ты позови его к телефону, — сказал Филиппов.
— А кто подойдет? — испугалась я.
— А кто бы ни подошел.
Он набрал номер — и сунул мне трубку.
— Слушаю. — сказал мужской голос.
— Мне бы, извините… — Я замялась.
— Василь Василича, — шепотом подсказал Филиппов.
— Василь Василича.
— М-да, — бархатисто пропел голос, — к вашим услугам.
Я быстро передала трубку Филиппову. Он вполне невинным тоном объяснил, что мы с ним, с некой «малознакомой девушкой», загуляли в компании и ему вдруг сильно, просто непреодолимо захотелось увидеться с Воробьевым.
— Ага, понятно, — сказал Филиппов после незначительной паузы. И повесил трубку.
— Водки просит, старый развратник.
— Так в универсам «24часа» далеко идти, а остальные магазины закрыты, — разочарованно сказала я, — Мне уже хотелось, хоть было и немного страшно, посидеть в чужом доме с Филипповым, причем именно ночью.