— И вы еще можете рассуждать! — Костя оступился в снег, с трудом вытащил ногу.
глава десятая
Воронцов и Наденька вышли в садик Благородного собрания. Дорожки были прометены, чернели стволы лип над сугробами. Из одного с хитрой улыбкой выставлялась кудрявая головка купидона и острый кончик стрелы. Воронцов внимательно вел Наденьку по аллейке; длинные, искаженные светом окон и луны, тени движутся, соединяются перед ними.
Воронцов доволен. Дела строительства складываются как нельзя лучше. Даже эти пресловутые цилиндры уже на заводском дворе, и только предновогодние праздники задерживают установку. Если бы это было во власти Николая Васильевича, он отменил бы праздники. Ничего, в феврале отольем первые четырехфунтовые пушки для пробы, будем испытывать сталь. А затем — хлопотать о первом наряде военного ведомства. Однако с этой милой девушкой не стоит рассуждать о производстве, она и в самом деле, чего доброго, поверит, что капитан лишен живости воображения.
Наденька греет нос в мягком ворсе воротника. На бровях и ресницах куржавинка, глаза темные, загадочные. Всякий бы на месте Николая Васильевича старался остроумничать, рядиться в перья, Воронцов же молчит, молчит доверительно, зная, что она не осудит его за это. Она благодарна ему, что он не танцует, и можно было незаметно уйти от жаркого, душного зала, от всех этих до оскомины привычных лиц и разговоров. И того хуже — до сих пор некоторые намекали, старались посочувствовать ей по поводу гибели капитана Стенового. Она не была на похоронах, не оплакивала его: давно докучал он ей своею настойчивостью… И в девице Колпаковой нужды не стало, и постепенно явилось ощущение освобожденности, а затем ожидания чего-то такого, в чем и себе признаться можно только со временем…
— Вы знаете, Наденька, — неуклюже заговорил Воронцов. — Я думаю через два года поехать в Париж: повезу на выставку наши произведения.
— Завидую, — живо откликнулась она, — вы так во всем уверены!
— Далеко не во всем. Но у меня есть большая цель. И при должной энергии вполне достижимая.
— Как бы хотелось… хоть краешком глаза увидеть Париж. Теша мне много о нем рассказывала. Она говорит, что до войны проще было путешествовать. Теперь всяческие проверки, паспорта, дороговизна необыкновенная…
— Социалисты твердят, — Воронцов мягко повлек Наденьку в конец аллеи, где выгибал богатую грудь огромный сугроб, — социалисты твердят: надо бежать прочь от войн, от цензуры, от бюрократии, от воинских повинностей. Бежать без оглядки от правительства, которое не дозволяет шагу шагнуть без разрешения, подмяло под себя науку и искусство…
— А вы как думаете? — Наденька остановилась, расширила глаза, даже рот приоткрыла — поблескивали ровные зубы.
Воронцов отвел глаза на желто светящиеся окна. Сквозь длинные в морозных папоротниках стекла просачивались звуки музыки.
— При покойном императоре, может быть, так и было. Но сейчас время великих реформ. Была деревянная Россия. Петр Великий отлил ее из меди. Мы — сделаем стальной.
Он не любил вспоминать первые свои увлечения, хотя ничего предосудительного в них не было. Извечная схема: обожание самого себя, потом своей матери, затем сверстников по гимназии, и — тяга к другому полу. Так: полудетское волнение от шелеста юбок, от запаха девичьей кожи, от предчувствия потайного и сладкого. Он не стыдился своего затрепанного студенческого мундирчика, ибо с первых шагов был убежден — знания, труд и воля, счастливо соединенные, не нуждаются в мишуре. Он работал, готовясь на маленьком поле к просторной ниве, и его время пришло. Других увлечений почти не знал. Правда, чуть было не связался с истеричной и умной женой инженера Крапивина, но однажды она дала ему пощечину, поцеловала в лоб, как покойника, и сказала: «Ступай к своим печам…» И только в Перми он понял, насколько бедной была его жизнь, пак много зависит от того, построит завод или не построит…
Наденька вдруг засмеялась, высунув нос из воротника:
— Нас, наверное, потеряли.
Воронцов нехотя покорился, помог ей снять шубку, отдал гардеробщику. Сразу же коллежский асессор Костарев разлетелся к Наденьке, расшаркался, вскидывая фалдочки фрака. Она кивнула, улыбнулась Воронцову; брови у нее все еще были влажными.
В курительной зале на креслах зеленого бархата блаженствовали отцы семейств и города; купцы, мировые посредники. Многие из них, на взгляд Воронцова, были бездельники, либо занимались столь мизерными делами, что нельзя было принимать всерьез. Но к пароходчику Каменскому, Михаилу Сергеевичу Нестеровскому он направился с охотою.
— А что, Михаил Сергеевич, — громко говорил пароходчик, — не броситься ли нам вон да не закатиться ли по Каме на тройках?
В курительную влетел распорядитель вечера. По напудренному лицу полосами пот, напомаженные волосы перьями, губы — лепешкой:
— Ах, какая честь, господа! К нам пожаловали его сиятельство Христофор Якимович Лазарев! Прошу встречать, господа!
От восторга клацнул зубами, будто закусил на лету муху, подпрыгнул, перебрал в воздухе ножками. Каменский пробормотал: «Вот некстати», полковник двинулся, подхватив под руку Воронцова, к выходу. В смятенную залу, небрежно раскланиваясь, с любезной улыбкой искусственных зубов на старчески сером нерусского склада лице входил наследник знаменитых уральских магнатов, владелец шестисот тысяч десятин прикамских земель, многих заводов и копей, член попечительского совета пермского Мариинского училища, тайный советник Лазарев. Воронцов слышал: отдал Лазарев крестьянам малоурожайные земли, сумел с наибольшей для себя выгодой компенсировать потерю власти над мужиками — назначил за десятину оброк чуть ли не четыре рубля серебром, тогда как другие владельцы — половину меньше. Совсем недавно заглядывал в Мотовилиху лазаревский приказчик. Указал, что мотовилихинские лесные дачи скоро иссякнут, предлагал покупать лес у своего патрона. «Слово-то какое вместо „хозяина“ выкопал, ловкач», — подумал тогда Воронцов. Но приказчик зрел в корень. И уголь надо бы у них купить, если бы уломать департамент…
Николай Васильевич обернулся. Наденька смотрела на него, наморщив лоб, и была детская беспомощность в вытянутой ее шее, в острых локтях, прижатых к корсажу. «Как вы будете вести себя перед магнатом?» — словно спрашивала она. Воронцов незаметно, одними бровями, кивнул ей и опять к Лазареву. Тайный советник заинтересованно разговаривал с Нестеровским и Каменским. По косвенным взглядам Несгеровского Воронцов угадал — речь идет о Мотовилихе. И тут же полковник направился к Николаю Васильевичу, значительно топорща кончики усов, оказал, что господин Лазарев просит представить ему Воронцова. Лазарев подал руку, сухую и горячую, выпятил нижнюю губу:
— Весьма наслышан о вашем усердии.
— Я только исполнитель воли государя, — чуть поклонился Воронцов.
— У нас нет таких исполнителей, — сказал Лазарев. — Вот бы вас заполучить. — Он обнажил вставные зубы.
Этот день начался с веселого звона. Пьяненьким был колокольный звон, будто хромал на обе ноги. Видно, звонари накануне, в свят вечер, после первой звезды, изрядно помянули Христа. От кафедрального собора через Петропавловский до Мотовилихинской церкви все небо заткали переливистые звуки благовеста. И солнце выкатилось, орозовило снега, зажгло стекла, кресты на маковках — всем праздникам праздник. А у Кости на сердце тяжело: сегодня случится неминуемое. Бессилие! Хоть кулаком в кулак стучи — бессилие. Ни пришлые, ми мотовилихинцы не хотят его слушать. Это Яша вчера сказал: «На пруду стенки друг на дружку пойдут. Отец грозится — отучим нахлебников на наше зариться, пускай место знают».
— Идем к Ирадиону, к Овчинникову, потам к твоим отцом поговорим, — решил Бочаров, натягивая пальто.
— С Овчинниковым лучше не надо, — покрутил головою Яша, — лютый он стал против них.
Или слеп был Костя, или Катерина так все умела скрывать, но он ни разу не заметил, что встречается она с пришлым. Звать его Никитой Безукладниковым. Токарь из Сормово. Пока плотничает. У Паздерииа живет. Андрей-то уж дважды его подкарауливал, грозился хребет переломать. Новость больно уколола Бочарова. Никогда не думая, что и Катерина не безразлична ему. Но не понимал он самого себя, только стиснул зубы да скорее зашагал по скрипящей горбатой тропинке, стараясь думать о главном.
Они вошли в сенки, оббив на крыльце голичком снег, постучали. Открыла мать Андрея, круглолицая, темноглазая, щеки в мелких, будто насечка, морщинах.
— Проходи, Яша, давно не бывал. И вас, господин, милости прошу.
Овчинников и Костенко за столом ели пельмени. Стояли два шкалика водки, но Андрей пил один, Ирадион только пригубил.
— Надумал, наконец, прийти? — вскинул Костенко на Бочарова раскосые глаза, встряхнул волосами, схваченными ремешком.