— Не совсем, господин Тоблер, — сказал помощник.
Наступило продолжительное молчание, и чем дольше оно длилось, тем труднее было осмелиться нарушить его. Тоблер хотел сказать что-то о часах-рекламе, хозяйка — о Доре, Йозеф — о рождестве, но ни один не проронил ни слова. Им будто зашнуровали рот. Как вдруг Тоблер выкрикнул:
— Да откройте же рот и скажите хоть что-нибудь! Тоска ведь! Лучше уж в трактир пойти.
— Я пошел спать, — сказал Йозеф и попрощался.
Остальные тоже скоро поднялись наверх, тем сочельник и закончился.
Новогодняя неделя прошла тихо и до странности задушевно; дела стояли на месте, работы почти не было, только приняли несколько раз в конторе одного чудака, изобретшего какой-то мотор. Сей чудак — не то крестьянин, не то столичная штучка — заходил к Тоблеру чуть не каждый день, уговаривая инженера поддержать гениальное изобретение, эскизы которого он оставил в бюро. Все подсмеивались над этим человеком, к чьим проектам невозможно было отнестись всерьез, но однажды за обедом Тоблер сказал:
— Зря смеетесь! Он вовсе не дурак.
Увлеченность, с какой изобретатель мотора отстаивал и превозносил до небес свое детище, стала у Тоблеров притчей во языцех и неплохо развлекла их в эти тихие, лениво текущие дни.
Никакого систематического, законченного образования чудак не имел; с одной стороны, он рассуждал как юный фантазер от сохи, с другой же — его можно было счесть мошенником или ярмарочным балаганщиком, так как однажды он предложил г-ну Тоблеру возить свою машину по городам и селам и за деньги выставлять ее на всеобщее обозрение в тех местах, где обыкновенно скапливается народ. Ох и посмеялись же все над этой дикой затеей!
Итак, Тоблер снова должен был поддерживать как будто бы вполне одаренного человека, помогая ему стать на ноги, спасая талант от духовного прозябания и гибели в слесарной мастерской, — но сам-то он, Тоблер, с ним-то как обстояло и где были отзывчивые люди, готовые помочь ему?
— Все идут к нему, — говорила г-жа Тоблер, — все о нем вспоминают, когда ищут охотника помочь, все норовят поиметь выгоду от него и его общительной натуры, а он всем помогает. Таков уж он есть.
В эти дни помощник совершал близкие и дальние прогулки в холодные, однако ж прекрасные зимние края. Были в этих прогулках дорожные колеи, о которые бились ноги, и застывшие в камень луга на горном склоне, и окоченевшие красные руки, которые отогревались дыханием. Навстречу ему попадались укутанные в теплые пальто люди, и ночь заставала его в незнакомых местах. Или, к примеру, был там каток на пруду в бывшем помещичьем парке — люди всех возрастов и обоего пола, звон коньков и стук падений, звуки и шорохи, типичные и обыденные для таких катков. Потом он вдруг вновь стоял перед тоблеровской виллой, глядел на нее снизу вверх и видел, как холодная луна завораживала дом, а полутемные ночные облака лежали вокруг словно гигантские скорбные, но милые женщины, как бы желая унести его в поднебесье, чтоб он чудесным образом растаял, растворился в вышине.
Дома же его встречала диковинная тишина; Сильви и той не было слышно. Добродетели и изъяны тоблеровского дома как бы примирились друг с другом и безмолвно побратались. В гостиной, например, сидела в качалке хозяйка, рукодельничала или читала, а то держала на коленях Дору и ничего не делала.
— Помните, Марти, летом вы качали меня на качелях?! — сказала она как-то раз. Ей просто до невозможности тоскливо без сада. Господи, кажется, все было так — давно! Йозеф здесь уже полгода, а ей чудится, словно он тут гораздо дольше. Как же подобные моменты западают в душу!
Она посмотрела на лампу. Взглядом, который как бы вздыхал.
— Вам, Марти, вообще-то живется неплохо, куда лучше, чем моему мужу и мне, впрочем, обо мне даже говорить не стоит. Вы можете уехать отсюда. Просто соберете свои пожитки, сядете в поезд и поедете куда захотите. Вы повсюду найдете работу, вы ведь молоды, и, глядя на вас, сразу веришь, что вы человек прилежный, да так оно и есть. Вам не надо считаться ни с кем на свете, ни с чьей своеобычностью, ни с чьими потребностями, никто не сманит вас отправиться куда глаза глядят, в неизвестность. Возможно, зачастую это горько, но, с другой стороны, какая красота, какая свобода! Если вам вздумается и если позволяют мелкие, не слишком стесняющие обстоятельства, то вы шагаете вперед, а в случае чего где-нибудь отдохнете — кто и что захочет и сможет вам помешать? Вероятно, порою вы несчастливы, но ведь и все так, порой вас охватывает отчаяние, — но чью душу тяготы обходят стороной?! Вы ни к чему не привязаны, ничто вас не сковывает, ничем вы особенно не дорожите. От сознания такой свободы вам, наверно, иной раз до смерти охота побегать и попрыгать — что ж, ваше право. И здоровьем вас бог не обидел, и сердце у вас золотое, я наверное знаю, хотя вы частенько робели. Может быть, у меня неблагодарная натура. Все это время я имела возможность по-доброму, долго и спокойно разговаривать с вами, и, пожалуй, большая удача, что в наш дом попали именно вы… а я так часто обращалась с вами дурно…
— Госпожа Тоблер! — умоляюще воскликнул Йозеф.
Она остановила его и продолжала:
— Не перебивайте меня! С вашего разрешения, я воспользуюсь случаем и дам вам совет: когда вы уедете от нас…
— Но я же вовсе не уезжаю!
— …уедете от нас и надумаете стать самостоятельным, начинайте по-другому, не как мой муж, а совсем, совсем по-другому. Главное — будьте хитрее.
— Я не умею хитрить, — сказал помощник.
— Выходит, так и будете всю жизнь работать на чужих?
— Не знаю. Будущее не очень-то меня волнует.
— Как бы то ни было, здесь вы могли кое-что увидеть и кое-что взять на заметку. Да и научились кой-чему, если не посчитали за труд смотреть в оба, а насколько я вас знаю, именно так оно и есть. У вас теперь больше опыта, знаний и чувства долга, и когда-нибудь вы непременно сумеете этим воспользоваться. Что греха таить, бывало, и рот вам затыкали, и хамили, правда? В общем, доставалось вам ой-ой как! Но это было необходимо! Стоит мне подумать… ах, Йозеф, у меня попросту предчувствие, что скоро, очень скоро вы нас покинете. Нет-нет, не надо ничего говорить. Молчите. Ведь несколько дней у нас еще осталось, верно? Как вы считаете?
— Да, — выдавил он из себя. На большее он был сейчас не способен.
На следующий день Йозеф отослал полученный в подарок на рождество ящичек сигар своему отцу, присовокупив к посылке такое письмо:
Дорогой отец!
Прими от меня маленький новогодний подарок. Сигары я получил на рождество от моего нынешнего хозяина. Они наверняка придутся тебе по вкусу, это хорошие сигары, я, как видишь, выкурил парочку для пробы, ведь двух сигар здесь недостает. В голове у меня нынче полный ералаш, вот я и надумал сравнить эти две недостающие сигары с двумя изъянами, которые присущи моему характеру, а потому как-то особенно четко осознал, что, во-первых, совсем тебе не пишу, а во-вторых, настолько беден, что не имею возможности посылать тебе деньги. Над такими изъянами впору слезы проливать, но для меня и это непомерная роскошь. Как твои дела? Я убежден, что сын из меня хуже некуда, но столь же неколебимо я уверен и в другом: если б имело смысл писать безрадостные письма, я был бы хорошим сыном. Мне всегда казалось, что с жизнью надо сражаться в честном бою, а эта жизнь ни разу не давала мне случая потрафить тебе. Прощай, дорогой папа! Не хворай, не теряй аппетита. Счастливо начни новый год. Я попробую сделать то же самое.
Твой сын Йозеф.
«Он уже в преклонном возрасте, — подумал помощник, — а до сих пор трудится».
В результате личных переговоров между Тоблером и Бинчем мамаше Тоблер было направлено энергичное письмо; но в ответ решительная старая дама сообщила, что доля наследства, на которую претендует ее сын, практически полностью исчерпана; больше того, она сама — в ее-то годы! — вынуждена ломать голову над тем, как бы на старости лет свести концы с концами, а потому о дальнейших выплатах Карлу Тоблеру вообще не может быть и речи. Этому человеку — так и хочется сказать: к сожалению, ее сыну — придется пожинать закономерные плоды собственной неосторожности и опрометчивости. В тех предприятиях, на какие он выбросил свое состояние, она не усматривает ни малейшей выгоды и рентабельности. Пусть любезный сынок продаст свою виллу, пора ему вновь привыкать к скромной жизни, которая заставит его честно трудиться, как трудятся другие люди. Для него же лучше, если он побарахтается в той каше, которую сам заварил, — глядишь, и извлечет урок из неурядиц, в каких очутился по собственной вине. А на нее, на мать, рассчитывать больше нечего.
Прочитав полученную от адвоката копию материнского письма, Тоблер пришел в неописуемую ярость. Он бесновался как дикий зверь, выкрикивал по адресу матери несусветные проклятия, причем так, будто она была тут же рядом, и в конце концов опять рухнул без сил, сломленный и разбитый.