Следует особо остановиться на фигуре «захожего монашка от Св. Сильвестра», из малой Обдорской обители на дальнем севере. Персонаж появляется в сцене исцеления Лизы Хохлаковой и характеризуется рассказчиком как инок «из самых простых монахов, то-есть из простого звания, с коротеньким, нерушимым мировоззрением, но верующий и в своем роде упорный» (14, 51). Именно он, «внушительно и торжественно указывая на Lise» и намекая на ее «исцеление», обращается к старцу Зосиме с вопросом («Как же вы дерзаете делать такие дела?»), на который старец отвечает: «Об этом конечно говорить еще рано. Облегчение не есть еще полное исцеление и могло произойти и от других причин. Но если что и было, то ничьею силой, кроме как Божиим изволением. Все от Бога. Посетите меня, отец, — прибавил он монаху, — а то не во всякое время могу; хвораю и знаю, что дни мои сочтены» (14, 51).
Исследователями давно установлено[381], что эпизод, касающийся исцеления Лизы (точнее некоторого облегчения ее болезни), восходит к описанной в «Сказании» сцене у оптинского старца Леонида (Льва): «…привели к нему <о. Леониду> три женщины одну больную, ума и разсудка лишившуюся, и все три плакали, и просили старца о больной помолиться. Он же надел на себя епитрахиль, положил на главу болящей конец епитрахили и свои руки, и прочитавши молитву, трижды главу больной перекрестил, и приказал отвести ее на гостиницу. Сие делал он сидя; а потому он сидел, что уже не мог встать, был болен, и доживал последние свои дни. <…> На другой день я <о. Парфений> паки пришел к нему, и он паки принял меня с любовию, и много со мной беседовал; потом пришли вчерашния женщины, и больная была с ними, но уже не больная, а совершенно здоровая: оне пришли благодарить старца. Видевши сие, я удивлялся, и сказал старцу: «Отче святый, как вы дерзаете творить такия дела? Вы славою человеческою можете погубить все свои труды и подвиги». Он же в ответ сказал мне:
«Отец афонский, я сие сотворил не своею властию, но это сделалось по вере приходящих, и действовала благодать Святаго Духа, данная мне при рукоположении; а сам я человек грешный». Слышавши сие, я весьма воспользовался его благим рассуждением, верою и смирением» (I, 224).
Анализ источника позволяет говорить не только об очевидном сходстве эпизода «Сказания» с текстом романа: нельзя не заметить то, что сцена у Достоевского значительно переосмыслена. Так, автор «Сказания», беседуя со старцем, уточняет свой вопрос, подразумевая некоторую долю тщеславия и гордыни, которые могут возникнуть при славе старца, и таким образом нанести его душе вред. В тексте Парфения старец Леонид отвечает на вторую часть вопроса, и его ответ поражает автора «благим рассуждением, верою и смирением». Старец обращает внимание на то, что исцеление женщины произошло по вере приходящих с больной. В романе диалог обдорского монаха со старцем Зосимой имеет совсем иной контекст, а само исцеление Лизы — неполное.
В беседе обдорского монаха с о. Ферапонтом Достоевский также воспользовался сценой у оптинского старца. Обдорский монашек приходит к келии-избе о. Ферапонта, повергается перед ним ниц и просит благословения, на все это о. Ферапонт отвечает: «Хочешь, чтоб и я пред тобой, монах, ниц упал? <…> Восстани!» (14, 152).
Из текста «Сказания» известно, что Парфений, странствующий по мирскому паспорту, предстоял перед оптинским старцем в простой одежде, а не в афонском платье. Возглас о. Леонида: «А ты, афонский отец, почто пал на колена? Или ты хочешь, чтобы и я пал на колена?» устрашает автора «Сказания» оттого, что старец, назвавший его «отцом афонским», никогда не видел и не мог знать его. На реплику о. Леонида Парфений отвечает: «Прости мя, отче святый, Господа ради; я повинуюсь обычаю: вижу, что все стоят на коленах, и я пал на колена». Он <старец> же сказал: «Те люди мирские, да еще и виновные; пусть они постоят; а ты — монах, да еще и афонский; встань и подойди ко мне». Вставши, я подошел к нему. Он же, благословивши меня, приказал сесть с ним на кровати, и много меня разспрашивал о Святой Горе Афонской и о иноческой уединенной жизни, и о монастырской общежительной, и прочих афонских уставах и обычаях; а сам руками безспрестанно плетет пояс. Я все подробно разсказал; он же от радости плакал, и прославлял Господа Бога, что еще много у Него есть верных рабов, оставивших мир и всякое житейское попечение, и Ему, Господу своему, верою и любовию служащих и работающих» (I, 222). В тексте «Сказания» читателя, как и самого автора, изумл яет смирение и прозорливость старца. Достоевский же обращает внимание на саму ситуацию общения, описанную Парфением. Реплика, заимствованная из источника, в тексте романа важна для характеристики как обдорского монашка, так и Ферапонта.
Отец Ферапонт пользуется огромным авторитетом; хотя он живет как молчальник и отшельник, тем не менее является «чрезвычайно опасным противником старца Зосимы, главным образом тем, что множество братии вполне сочувствовало ему, а из приходящих мирян очень многие чтили его, как великого праведника и подвижника, несмотря на то, что видели в нем несомненного юродивого. Но юродство то и пленяло» (14, 151). В образе Ферапонта Достоевский обличал религиозное изуверство, потому фигура этого монаха есть явная карикатура. «Аскетические подвиги, доведенные до крайней степени, но не просвещенные изнутри евангельским содержанием и принятые за самоцель»[382], по Достоевскому, таят в себе страшную опасность и не имеют ничего общего с истинным исповеданием Христа. Потому карикатурные черты, безусловно, присутствуют в изображении обдорского монаха, инока «шныряющего и проворного, с превеликим ко всему любопытством», который «ко всему прислушивался и всех вопрошал» и «с восторгом повествовал о «Трапезнике» своей обители, о том, что братия ест по вторникам и четвергам Великого поста» и т. д. И хотя реплика обдорского монаха в сцене с Лизой, его поклон о. Ферапонту заимствованы из текста «Сказания», фигуру этого монаха из обители святого Селивестра не следует сопоставлять с личностью Парфения. Отношение автора романа к этому персонажу достаточно ясно из следующего отрывка: «… сердце его <обдорского монаха> несомненно все же лежало больше к отцу Ферапонту, чем к отцу Зосиме. Монашек обдорский был прежде всего за пост, а такому великому постнику, как отец Ферапонт, не дивно было и «чудная видети» (14, 154). Помимо этого обдорский монах «был в большом предубеждении против старчества, которое знал доселе лишь по рассказам и принимал его вслед за многими другими решительно за вредное новшество» (14, 155). Фигура обдорского монаха далека от того истинного инока, каким предстает перед читателем автор «Сказания».
Подвижническая жизнь самого Парфения, запечатленная на страницах его книги, в полной мере отвечала представлениям Достоевского о русском праведнике. Антропология Достоевского сосредоточена на поиске «положительно прекрасного человека», а потому образ странствующего инока, стремящегося к истине во Христе, оказал несомненное влияние на писателя. Достоевский упоминает автора «Сказания» в дневниковых записях за полгода до смерти: «Не от омерзения удалялись святые от мира, а для нравственного совершенствования. Да, древние иноки жили почти на площади. Инока Парфения» (27, 55). Достоевский имеет в виду здесь не только подвижников, описанных в «Сказании», но, в первую очередь, самого Парфения как «человека, сумевшего взойти на последние ступени совершенства <…> и любовно откликающегося на каждый зов земной жизни»[383]. Все это позволяет сделать вывод о том, что образ автора «Сказания» явился мировоззренческим ориентиром писателя.
И все же сопоставление миропредставлений Парфения и героев Достоевского не вполне оправданно. Сюжеты, стиль и язык «Сказания», несомненно, послужили источниками заимствований Достоевского. Однако, заимствуя из «Сказания» речевую манеру, «наивность» повествования Парфения, Достоевский устами своих любимых героев излагает особое и отличное от Парфения понимание Бога, православия и пути спасения человечества.
Заключение
«Сказание» представляет собой уникальное явление как среди паломнических сочинений, так и в истории русской литературы в целом. Созданное смиренным иноком, оно не менее, чем творения писателей-современников, по-своему участвовало в «самопознании века», неся черты «вдохновения и поэзии». В целом, востребованность паломнических сочинений профессиональных литераторов читательской аудиторией и литературной общественностью никак не может сравниться с тем влиянием «Сказания», какое, по словам Григорьева, испытала «вся серьезно читающая Русь». Многочисленные отклики, которые получило сочинение Парфения в литературной среде — свидетельство писательского дарования автора. Книга была воспринята современниками, несмотря на их различные мировоззренческие позиции, как сочинение, обладающее несомненной художественной ценностью.