В этом проект Шлейермахера нет ничего химерического; в сущности он только защищает систему старых университетов, испытанную долгой практикой и имевшую за себя как разум, так и предание. Для исправления ее недостатков Шлейермахер не искал другого лекарства, кроме свободы. Все признавали при этом без споров, как элементарнейшее правило, что ни один профессор не должен иметь монополии на преподавание своего предмета. Приватдоцентам предоставлялась полная свобода выставлять свою кафедру против кафедры штатных профессоров и оспаривать у них студентов. Студенты должны были платить за каждый курс особый гонорар и вольны были записываться, к кому им нравилось. Немцы и теперь крепко держатся обычая, чтобы слушатели сами платили преподавателям сверх жалованья, которое выплачивается государством. Они находят в этом тройную выгоду: такой порядок возбуждает соревнование между профессорами, заставляя их думать не только о чести, но отчасти и о кармане; он принуждает, затем, студентов внимательнее относиться к лекциям, так как возможность посещать их достается не даром; и, наконец, он освобождает аудиторию от толпы случайных посетителей для развлечения, которая вынуждает профессора округлять каждую лекцию так, чтобы она была интересна вне связи с предыдущей и последующей, и вместе с тем, по выражению Фихте, «превращает годовой курс в кучу песку, куда каждая лекция входить песчинкой».
Материальные и нравственный затруднения. — Первые лекции в университете. — Организация персонала и преподавания Гумбольдтом.
Когда, наконец, эти публичные прения закончились взаимным соглашением, то казалось, что университет сейчас же и будет открыть; но открытие его заставило еще себя подождать в силу различных обстоятельств. Мы отдали полную справедливость благородной мысли возродить побежденную страну путем возбуждения ее умственной и нравственной энергии; но справедливость требует тоже прибавить, что усердие исполнителей далеко не было в соответствии с величием замысла. Дело затянулось прежде всего благодаря затруднительным обстоятельствам, в которых находилось государство. В его политическом строе произошли крупные перемены: непосредственное управление кабинета сменилось управлением через министров. Ведение дел перешло от Бейме, главного советника короля, в руки Штейна. Этот великий министр знал, конечно, цену и силу воспитания. «Наибольшие надежды мы должны возлагать на воспитание и образование молодежи, — пишет он в 1808 году. Придет день, когда, при помощи методов, основанных на изучении внутренней природы человека, ум станет получать всестороннее развитие, когда будет сообщаться всем людям знание основных принципов, управляющих жизнью, когда в людях будут тщательно воспитываться чувства любви к Богу, королю и отечеству, которыми в настоящее время так легкомысленно пренебрегают, — и тогда мы увидим новое поколение, сильное физически и нравственно, и перед нами откроется лучшее будущее!» Но человек, говоривший такие прекрасные слова, был министром в государстве, которое принуждено было жить со дня на день; у него на руках была масса неотложнейших дел, как изыскание средств на уплату военной контрибуции, на выкуп территории, еще занятой врагами, и на преобразование администрации и армии. Притом он не принадлежал к числу сторонников учреждения университета в Берлин. Он думал, что появление повес-студентов в городе, известном податливостью своих девушек, может вредно отозваться на общественной нравственности. «У нас окажется тогда слишком большой ежегодный прирост незаконнорожденных!» говорил он.
Такое настроение министра ободрило разного рода противников университета, недовольство которых проистекало не из очень благовидных источников. Медико-хирургическая коллегия протестовала против всяких лекции по медицине без ее дозволения и вне ее контроля. Академия принимала свои меры предосторожности против будущего университета: ее директор произнес пышную речь, где доказывал, что за академией следует сохранить «объективное», т. е. науку, а университет ограничить «субъективным», т.е. преподаванием.
Таким образом, профессору полагалось только обладать хорошей памятью, тогда как академику предоставлялась привилегия гениальности. Академия, кроме того, побаивалась, что будет стеснена в пользовании королевской библиотекой, и заранее жаловалась на это. Университет во Франкфурте-на-Одер опасался конкуренции Берлина и устами своих защитников повторял, что большой город устрашит Муз, которые «любят уединение лесов и долин». С другой стороны представлялись затруднения со стороны профессоров, содействием которых желательно было заручиться: они назначали слишком уж высокую плату за свои услуги. Многие из явившихся в Берлин в расчете занять кафедру в университете, долго не получая приглашения, теряли терпение и начинали переговоры в других местах. Даже сами инициаторы великого проекта подавали при этом печальные примеры человеческой слабости: один из них готов был принять кафедру в Галле, где университет вновь открылся с дозволения Наполеона, наименовавшись Императорским. Да, самим философам нелегко бывает крепко стоять на геройских решениях, и крупный оклад производить свое действие даже на профессоров, посвятивших свою жизнь немецкой науке!
Но большая часть приверженцев великого плана осталась ему верна; чтобы удержать на своей стороне тех, кто начал падать духом, они настоятельно требовали начинать дело как можно скорее, хотя бы и самым скромным образом. Желание их было исполнено. Четыре профессора, вошедшие в состав нового университета, открыли свои курсы зимою 1807 г. Одним из них был Фихте. Он читал свои «Речи к немецкой нации», и вся Германия им внимала, ибо эти страстные похвалы отечеству вливали во все сердца новое мужество. Он противополагал дух германский и неолатинский, он восхвалял достоинства немецкого языка, способность к труду немецкого народа, указывал на крупную службу, которую народ этот дважды сослужил человечеству, освободив христианство от порабощения католическими формами и возвратив миру свободу философского мышления, забытую со времен античной древности. Затем он спрашивал, жив ли еще этот немецкий народ, узнает ли он себя в нарисованном образе, не испытывает ли он желание стать опять тем, чем был некогда, и какими средствами думает он этого достичь. «Да, — восклицал он, — есть средства войти в новый мир, это — воспитание, т.е. искусство развивать в человеке твердую и непоколебимую добрую волю! Чтоб сохранить независимость нашего духа, воспитаем в нем силу и твердость! Пусть наши мысли и действия сольются в одно крепкое, неразрывное целое; тогда мы станем тем, к чему без этого мы будем вечно, но тщетно стремиться, — мы станем немцами». Острое впечатление от этих речей немало усиливалось тем обстоятельством, что голосу оратора вторил грохот французских барабанов на берлинских улицах. Фихте сознавал опасность, которой подвергался, и даже был склонен несколько преувеличивать свой героизм. Нельзя сказать, чтобы французы не следили за ним и за его коллегами. Пастор Шлейермахер был вызван к маршалу Даву за проповеди, в которых он увещевал свою паству противиться всеми силами «козням лукавого»; но Даву ограничился тем, что назвал его горячей головой, и посоветовал быть осторожнее под страхом наказания. На Шмальца донесли маршалу за «Обращение к пруссакам»; Даву велел его арестовать, но через несколько дней возвратил ему свободу, нашедши улики недостаточными. Неделю спустя французские войска покинули Берлин, и Фихте остался в покое, чем, кажется, не совсем довольны немцы, которым хотелось бы возложить на него венец мученичества. Кепке, автор истории Берлинского университета, находит, впрочем, возможным доставить им это удовольствие. Вот как он говорит о смерти великого оратора, застигшей его в 1814 г., во время войны за независимость: «Смерть похитила также и Фихте, у изголовья его жены. Ухаживая с неутомимым милосердием за больными и ранеными в лазаретах, эта геройская женщина заболела тифозной горячкой. Когда она начала выздоравливать, Фихте в свою очередь заразился и слег. Он был в безнадежном состоянии, когда пришла весть, что наша армия победоносно перешла через Рейн. Так умер он за отечество, которому посвятил всю свою жизнь». Но это уже выходит какой-то новый род мученичества, так сказать — отраженное мученичество. К этому можно прибавить и такое соображение: попробуй в наше время в одном из городов Эльзаса или Лотарингии какой-нибудь француз сказать о превосходстве французской расы хотя бы десятую долю того, что говорил Фихте о превосходств немецкой расы в своих знаменитых «Речах», где каждое слово звучало призывом к восстанию, — он не успел бы оглянуться, как его бы уже арестовали, судили, приговорили и расстреляли.