– Я и есть столб, в который вы въедете, – торжественно заявил он, перемешивая салат.
– Не много ли ты на себя берешь? – спросила я, начав перемывать бокалы.
– Может, и много, но у вас нет другого выбора. И у меня. Мы друг у друга одни. И я у тебя тоже.
Пауза повисла идиотская. Чтобы снизить пафос, я начала звенеть рюмками. Этого я боялась больше всего, да еще и Валера, как назло, уехал.
– Уход от ответа – тоже ответ, – сказал он, с хрустом открывая упаковки деликатесов.
– Ты три года молчал, – ненавязчиво заметила я, расставляя мокрые рюмки вверх ногами на полотенце.
– А чего ты сразу оправдываешься? – Он начал иронически улыбаться, теперь с новым лицом я не успевала сличать выражение лица нового Димки с прошлым Димкой и шифровать на этом основании.
– Я не оправдываюсь. – Я села в дальний угол кухни и закурила.
– Ты еще в другую комнату уйди.
– Я знаю, что ты скажешь. Ты скажешь, что время не имеет для тебя значения, что есть базовые вещи. Что если люди не получают писем, то это не значит, что ты их не пишешь, это значит, что ты их не отправляешь. Я знаю все, что ты скажешь, я бы сама так сказала. Мы же с тобой Близнецы. Поэтому мы не пара, – сказала я избыточно много и избыточно громко, потому что необходимо было возвести высокие толстые стекла, через которые близкие люди после перерыва могут общаться, не поубивав друг друга.
– А я к тебе в пару и не набиваюсь, – фыркнул он.
– А чего приехал?
– Соскучился. – Он улыбнулся, как Волк Красной Шапочке.
– Ты всю жизнь невпопад соскучиваешься.
– А ты всю жизнь все впопад делаешь? – сказал он каким-то уж очень обидным тоном, и я подумала: фигли церемониться?
– Я замуж вышла, – деланно небрежно сказала я.
– Малиновый берет вам не к лицу, матушка. Для малинового берета староваты будете, – сказал он, напрягшись.
– Замуж надо выходить столько раз, сколько берут.
– Зачем ты вышла замуж? – спросил он тихо.
– Не знаю, – ответила я честно. – Люблю.
– Дура! – сказал он через паузу.
– Сам дурак! – изобретательно ответила я. – Он скоро приедет, ты сам в него влюбишься.
– Я уеду завтра, – пообещал он.
– Скатертью дорога.
– Плакать будешь!
– Я уже по тебе свое отплакала.
– Нет, ну какие письма, сучка, писала! – сказал он, обращаясь к салату.
– Так это когда было!
Тут он подошел ко мне вплотную, поднял меня силой и, встряхнув, заорал:
– Запоминай! Ты любишь только меня! И больше никого никогда не любила! Запомнила?
Я так испугалась! Не того, что он меня сейчас ударит или что… Я испугалась того, что, может быть, это все-таки не Димка. Димка не мог произвести операции подобного хватания, трясения и оранья. Я выдралась из его лапищ и холодно ответила:
– Неужели ты думаешь, что можно любить придурка, который в сорок лет в женских тряпках приезжает, как царь-батюшка, разбрасывать толпе пятаки? – и ушла в детскую комнату.
– Ты только такого и можешь любить, потому что ты сама такая же! Сама такая же недоделанная! – ворвался он за мной.
– Грудь-то как неаккуратно пришил. – Я взяла в руки халат с накладной поролоновой грудью. – Никакого пиетета. Такими стежками мешки с картошкой зашивают.
– Не смей дотрагиваться до моих вещей! – заорал он, схватил халат и засунул его в чемодан.
Я ушла в свою комнату. Делать мне было нечего…
Во всей компании у Димки было самое большое честолюбие, у Ёки – самая большая сила характера, у Пупсика – самая гибкая совесть, у Васьки – самое большое упрямство, у Тихони – самая большая управляемость другими, а у меня – самое лучшее умение упорядочивать действительность. Я болезненно прилежно упорядочивала ее на холсте, в глине, на собственной кухне, в отношениях с людьми, в осознании мира вокруг. Я не могла встать с постели, не будучи уверенной, что мои ноги не упорядочены тапками…
Стоп, потребовала я от себя. Давай упорядочивать. Ты любишь Валеру. Димка – друг детства. У него проблемы. Ты готова ему помочь. Но не больше. Потому что… В общем, какая разница почему, если ты любишь Валеру?
И с Димкой ты никогда не собиралась быть вместе, потому что он не для этого. Он постмодернист. Для него вся жизнь – прикол, вся жизнь – аргумент в споре. А ты любишь всю бездну ее витиеватостей и будешь любить всю. Ты уже выбрала свой способ куститься. Тебе незачем переучиваться, даже если кто-то, достаточно дорогой, запутался и хочет твоих синяков в свое утешенье. Тебе нечего бояться, иди и скажи ему это!
Я вышла в коридор. Димка возился с проводами.
– Что ты делаешь?
– Я буду снимать на видео.
– Зачем? – удивилась я.
– Для убедительности. Потом на старости смотреть, вспоминать.
– Эйзенштейн, блин!
– Это будет скрытая камера. Ира, иди сядь, послушай меня. – Я села в кухне. Дурацкие орхидеи сияли из пыльного металлического кувшина. Они были натужны, как зонтик, которым проститутка помахивает, ходя в сумерках вдоль улицы. Салаты и специи истошно пахли. – Ты никогда не узнаешь всего о моей американской жизни, и ты должна сказать мне за это спасибо.
– Спасибо, – сказала я, стараясь не красить это спасибо никакой интонацией.
– Год тому назад я начал работать в одном художественном притоне… – говорил он мягко, он вообще был отходчивый, но плохо предсказуемый, – ну, по-американски это считается клубом психической реабилитации. Я ничего против притонов не имею, я изо всех сил «за», людям надо оттянуться, только не выдавайте мне тусовку за медицину! В общем, в ночном клубе на мне повисла такая пятидесятилетняя душка: увяданье под глазами и пожар во влагалище. Всю ночь пела свою биографию, как отец – русский князь с первой волны – ставил рога матери, богатой холодной норвежке; как в восемнадцать лет работала нянькой в Париже и папаша девочки, с которой она сидела, трахал ее изо всех сил и в промежутках бил мокрым полотенцем, а она боялась потерять место; как после стала бояться мужиков и до тридцати была лесбиянкой; как у нее был роман с известной артисткой, бившей ее кожаными кнутами… Короче, пьяная богемная международная биография. А потом из сумочки достает плетку, мочит ее в джине и говорит: «Три минуты бьешь меня кнутом, две минуты ласкаешь и так, чтоб мне казалось, что я самая красивая баба на планете! Только область почек не трогай».
– А ты?
Рассказывал он об этом так, как о походе в престижный ресторан и привыкании к модному блюду. «Вроде не вкусно, но в тусовке это все жрут».
– Я стою как дурак… С одной стороны, интересно, с другой – как в кино. Понимаю, что не могу ударить, никого никогда не бил, а она вдруг про мою мать, про то, как мать меня ремнем била, а потом сидела напротив усталая и говорила, как ей неприятно бить собственного любимого сына, но она обязана подарить обществу порядочного человека и т. д. Думаю, откуда знает, сука? А она психолог, ей видно. Знаешь, как иголку всунула в нервное окончание. В общем, завела меня так, что я лупил ее до рассвета…