— Знаю. Хорошо знаю, что все они жулики, воры, мошенники. Но оно-то чем виновато?
— Оно?
— Ну да, пение. Уродился с тем самым… во-во-во… и сам проиграл, как в карты…
— Нет, дедушка, может, это самое «во-во» в другом.
— В чем же?
— В стиснутых губах. В молчании…
— Не понимаю, что ты имеешь в виду, внучек мой.
Дедушка Зуся пожимал плечами, поднимал брови, пожевывал кончик своей бороды и вот так, ни с того ни с сего, на какой-то станции перебросил через плечо свой узелок и исчез. В вагон валом повалил народ. Бабки с корзинами кур. Вояжеры с полными чемоданами образцов. Попик с заплетенной косичкой на спине. Маклеры по зерну. Несколько солдат. Гимназисты. Какой-то слепой нищий…
У меня разрывается сердце, что дедушка Зуся не успел прочитать хоть одну из моих историй. Подойди ко мне, дедушка, и присядь рядом за стол. Помню, ты сажал меня на колени и говорил: «Слушай сюда…» Рашковские раввины придумали тебе прозвище «Зуся-босяк»… Ай-ай-ай… Сядь же, дедушка, возле меня и слушай сюда. Твой внучек, певец, почитает тебе. Послушай его пение…
Пер. Г. Перов.
В ДЕНЬ, КОГДА РАШКОВ СТАЛ СОВЕТСКИМ
Многое произошло в тот день.
Сам я тогда не был в Рашкове. Рашковцы рассказывают. А когда рашковцы рассказывают, то это как если бы ты видел все своими глазами, как если бы сам был при этом.
Портняжки тащили на плечах свои швейные машинки, говорили друг другу «мазлтов»[32]. Несли их, словно заранее между собой сговорились, вверх по улице, в магазин Шойхетмана с большими добротными ставнями, который уже давно пустовал, давно уже не был магазином. Выстроили там машинки одну за другой, как школьные парты в классе, начали строчить все вместе с веселым, задорным пением, распахнули настежь окна; пусть вся улица видит, что они, голодранцы с задворок, вонючие портняжки, как их тут величают, теперь сила: кончилось мое-твое, прощай вечная грызня из-за клиента, которому надо пошить пару штанов. Каким образом портняжки уже в первый день выяснили, что такого рода портновская работа сообща называется артель, — тут же появилась картонная вывеска на перильцах балкона у Шойхетмана, — трудно понять, но того, что знают портняжки, говорят, не знают и самые большие мудрецы.
Местечко ходило ходуном, люди целовались на улицах, чуть не приплясывая, как на веселом хмельном празднике. Но хмелели они не от рюмки вина, а от великой радости.
Матери вырядили своих детишек в синие субботние матроски, сами щеголяли в белых, туго накрахмаленных блузках. На лацканах у рашковцев расцвели красные ленточки — все жители от мала до велика с алыми ленточками на груди.
Лавки и лавочки стояли с полуоткрытыми дверьми: хочешь — пожалуйста, они открыты, а нет — закрыты; как будет угодно, как ветерок подует.
Мой друг детства, долговязый Лейб Кушнир с белесой кудрявой головой, пока суд да дело, пока Красная Армия не прибыла с той стороны Днестра, взял на себя ответственность за поддержание порядка в местечке, стал чем-то вроде начальника милиции. Перетянулся двумя ремнями — один вдоль, другой поперек.
«Штаб» свой он расположил внизу, на «гулянье», у самого двора раввина, в старой застекленной пристройке.
Здесь сошлись десять — пятнадцать ребят. Лейб давал команды, выкрикивал приказания, то и дело утирая рукавом вспотевшее лицо и зачесывая назад длинными пальцами буйную шевелюру, которая никак не лежала на положенном ей месте и все время падала ему на глаза.
— Фридл, Нюка, Гриша, бегите к Гандельсману, узнайте, как идет у него торговля!
— Ионикэ, Боря, Арке, покрутитесь вокруг поповского двора, загляните вовнутрь!
— Мендл, Миша, возьмите на себя синагоги!
— Хаим, следи за мельником!
Мануфактурные магазины велено было открыть, но к каждому хозяину приставили двух представителей из рабочих. Хозяин мерил и резал, а деньги у покупателей брали представители. Покупателей было, конечно, не много; хозяевам пришлось по приказу представителей перемерить все, что у них было на полках, показать каждый кусок, и все до последнего сантиметра представители занесли в тетрадку, в общем произвели полную перепись.
Крупнейший мануфактурщик Рашкова Шойл Гандельсман — его магазин оценивали миллиона в три — стоял за прилавком у высоких, туго набитых полок, в нахлобученной на глаза шляпе, небритый, бледный, постаревший, и пытался объясниться высоким стилем с двумя представителями. Совершенно очевидно, говорил он, что новое время несется по стальным рельсам. Сам он, как известно, сын народа, человек труда, с мозолистыми руками. Революцию он всегда одобрял. Теперь он уходит с арены и готов вести с исторически закономерной пролетарской диктатурой мирные, гуманные переговоры. Двое представителей не очень-то ясно понимали, куда клонит Шойл. Чем меньше он будет говорить глупостей, сказали они ему, тем будет лучше.
Некоторые рашковцы в некотором роде стали сегодня именинниками. Их дети работали где-то в больших городах на фабриках, устраивали забастовки, даже отсиживали понемножку в тюрьмах, — словом, причиняли отцу с матерью немало горя, и теперь, когда наконец это горе окончилось, родители стояли, довольные, кружком посреди улицы, все, разумеется, с красными ленточками на распахнутых пиджаках, радовались происходящему и обсуждали это происходящее, наморщив лбы, но и с шутками, прибаутками, как рашковцы обсуждают самые серьезные и самые важные дела на свете.
Один сказал:
— Все! Слава богу, конец чесанию и расчесыванию!..
Какой-нибудь чужак ни за что бы не понял смысла этих слов. Но рашковцев не один год донимало это чесание и расчесывание. Несколько улиц так чесались, что люди сдирали с себя кожу. Последнее время разгулялась там такая злодейка чесотка, ну просто не было мочи. Как ни натирались бедняжки серной мазью, никак не могли избавиться от этой напасти, обрушившейся на Рашков, как видно, и по причине пустых желудков, и из-за латаного-перелатаного тряпья, и из-за тесноты и грязи и других таких же причин, которые все вместе имеют одно-единственное название — бедность.
Второй сказал:
— Стойте, давайте-ка подсчитаем. У кого, например, сегодня поджилки трясутся? Шойл Гандельсман — раз. Хаим Ценер — два. Михл Симис — три. Те-те-те, всего-навсего три богача. Три буржуя. И то не ахти какие…
Третий сказал:
— Чего же мы тут стоим, уважаемые? Пойдемте на ташлих.
Ташлих — это такой обряд — выворачивать свой карманы, чтобы выкинуть в воду прошлогодние грехи. В прежнее время рашковцы шли в таких случаях раз в году, естественно, к Днестру. Румыны это им запретили, и последние годы люди ходили на магалу, к родничку, чинно выстраивались вокруг малюсенькой струйки — просто смех и горе. А сейчас уже можно было сказать: «Пойдемте на ташлих», подразумевая под этим: «Пойдемте к Днестру». И эти слова имели сейчас еще один смысл: «Пойдемте выворачивать карманы, вытряхивать наши грехи. Согрешили мы перед нашими детьми, работавшими в больших городах на фабриках, устраивавшими забастовки, сидевшими в тюрьмах, а мы, отцы и матери, отравляли им понемножку за это жизнь». И слова эти имели еще один смысл: «Надо идти к Днестру встречать Красную Армию. А кто же ее должен еще встречать первый, как не мы, отцы таких детей?..»
Вот как рашковцы разговаривают — намеками, недоговаривая: одно слово сказано, десять — в уме, в мыслях.
Полместечка стояло на берегу Днестра, вплотную один к другому, вдоль воды, совсем как на ташлих, и ждало. Откуда взялась у Рашкова уверенность думать, что Красная Армия возьмет и перейдет Днестр именно здесь, в Рашкове, — не вопрос: на то он и Рашков.
Но Красная Армия, конечно, Рашкова даже не видела. Танки с большими пятиконечными звездами, с красными трепетавшими флажками, с загорелыми, обветренными лицами красноармейцев в открытых люках двигались по широким шоссейным дорогам где-то между Бендерами и Кишиневом, между Сороками и Бельцами. Двигались среди тысяч людей, выстроившихся по обеим сторонам дороги и махавших платочками, забрасывавших танки цветами, выкрикивавших на все голоса приветствия Красной Армии, которая наконец-то пришла и наконец-то уже здесь.
В Рашков пришла только весть. Одна только весть. И эта весть была грозной. Ее было достаточно, чтобы за одну ночь, в одно, можно сказать, мгновение, удрали из местечка шеф поста со своими жандармами, весь пикет пограничников, примарь, перчептор и еще двое-трое таких же румынских начальников, которые всем своим задом сидели на Рашкове, и так им мягко сиделось, так неохота было слезать.
Одна эта весть была грозной настолько, что за один день сделалось то, что сделалось. Переменились старые привычки, исчезли старые, укоренившиеся предрассудки, люди почувствовали себя иначе.