Мои земляки, как было отмечено выше, люди жалостливые. Они ютились в тесных лачугах гетто по три или четыре семьи в одной каморке, перевязывали друг другу израненные ноги, из единственного на всех пузырька смазывали исполосованные спины, при малейшем шорохе снаружи кидались к окошку, и все же, когда заходила речь о «погребальной команде», кое-кто старался наскрести и для этого отребья некоторое оправдание.
Один из моих соседей как-то проронил:
— Кто знает? Может, это все-таки не так?
— Как не так? — накинулись на него.
— Может, не так страшен черт, как его малюют?
— А каков же он, твой черт, скажи на милость!
— Да разве я знаю? Может, у «команды» был свой умысел, свой расчет, а? Вы же видите, какие взяточники — наши палачи, может, погребальщики искали, чем подкупить конвоиров, чтобы поменьше народу расстреливали. Откуда нам знать? В конце концов, покойники и есть покойники. Что им до того, как их зарыли — с кошельком или без кошелька? С зубами во рту или без зубов во рту?
Его слова вызвали в хибарке целую бурю. На моего соседа накинулись с бранью, с кулаками, чуть не разорвали его на части.
— Пойди прополоскай сейчас же свой непотребный рот, чтобы такого дерьма не изрыгал. А то мы сами тебе его прополощем.
— Тише, вы… Что я такого особенного сказал? — Бедняга совсем растерялся, не мог понять, чем не потрафили его слова.
Мои соседи, мои рашковцы к тому же и философы. Они любят повертеть пальцем у лба, допытываясь до сути дела, и, случается, доходят до истины. Как-то один из рашковцев вроде бы спросил:
— Скажите, пожалуйста… Но почему среди нас должны быть только самые лучшие? Избранные мы, что ли?
— А почему среди нас должны быть плохие? — ответили ему вопросом на вопрос.
— Имейте терпение. Вы понимаете, если среди хороших попадаются плохие, это значит, что среди плохих есть и хорошие.
— Что же из этого следует?
— Из этого следует, что мир не уничтожат.
— Ну и вывод — курам на смех! Такое лишь на пустой желудок сморозишь…
— Да постойте вы! Из этого следует, что настанет время, когда не надо будет говорить «мы» и не надо будет говорить «они». Все ясно — или вы хорошие, или вы плохие.
— Знаете что, ложитесь-ка спать и поднимитесь утром не с левой, а с правой ноги. Из ваших «следует» и «следует» в голове каша. «Следует-шмедует…» — В хмурой лачужке даже смех раздался. Рашковского философа хорошенько разделали под орех…
Короче говоря, шепоток в гетто насчет моего земляка со временем затих. Что толку от пересудов? Было — не было… Никому не дано ни измерить, ни взвесить. Так продолжалось до того дня, пока немцам не пришлось убираться восвояси. Румыны ринулись вслед за ними, задрав пятки, — бросили все награбленное и бегом из Транснистрии… До того прекрасного дня, когда наш молодчик с женой и ребенком тоже оставил гетто и побежал вдогонку за румынами. Теперь никаких доказательств его вины не требовалось. Ясно как день. Своим бегством он сам признался в совершенных «доблестях». Тьфу, тьфу. Пусть земля проглотит его и выплюнет, где бы он ни скрывался, где бы ни находился.
Какое, однако, отношение имеет наша история к французской новелле? Погодите немного, мы и до этого доберемся. История еще не закончена. Наш молодчик с женой и ребенком уехал в Бухарест… Страх — вовсе не пустая напасть и не мелкое наказание. Тем более когда чуть ли не весь мир перестал страшиться. Представим себе, что этот тип из-за своих делишек, несомненно, испытывал страх. Да и сама по себе дурная молва могла вселить в него страх. Поди докажи, что ты не верблюд. Поди докажи, что мы не то, за что тебя принимают. Какой из страхов мучительнее, трудно определить. Да если еще учесть, что наш персонаж — уроженец Рашкова. Надо сказать, что особой отвагой рашковцы никогда не отличались. Так или иначе, в Бухаресте у нашего молодчика особенно поджилки тряслись. Немца все гонят и гонят. Вот уже и Кишинев освобожден. И вот уже гитлеровские палачи из Бухареста драпают. По обе стороны улиц — народу тьма-тьмущая. Машут платками, забрасывают победителей цветами. Наши проезжают через Бухарест на танках с красными звездами. Город велик — целое море. Наш молодчик плывет но этому морю со своей семьей в полном одиночестве. И не тонет, и ни к какому берегу не прибивается. Кому сейчас до него дело? У каждого свое, все оглушены, ошарашены. К кому обращаться за помощью и кому нужен? По его разумению, это скорее хорошо, чем плохо. Сколько, однако, такое положение может продержаться? А страх между тем в нашем молодчике растет, зреет. От человека уже ничего не осталось. Только тень. Только страх. И жена рядом с ним каждый день уменьшается в росте, тает. А дочка их, уже не маленькая девочка, не может понять, почему у отца такой отсутствующий вид, почему он не сразу отвечает, когда к нему обращаются, почему глаза его то и дело настороженно, испуганно вскидываются: что? где?..
И вот как-то они всей семьей, бродя по улицам Бухареста, останавливаются у витрины многоэтажного универсального магазина. Задержались они, собственно, ради дочки. Сами-то, мой земляк и его жена, стоят, смотрят и, пожалуй, не видят, на что смотрят. Вдруг наверху, на самом верхнем этаже магазина, с оглушительным треском разбивается стекло. Все трое задирают головы, и тут вместе с огромными осколками стекла наземь рушится человек и сбивает с ног жену моего персонажа. Женщина упала замертво. Мужчину с ребенком отвезли в больницу. Девочке осколки поранили руки, у отца было окровавлено лицо.
Несколько месяцев спустя — война была совсем на исходе — мой герой вернулся с ребенком в Кишинев. Будь что будет… Пусть земляки делают с ним что угодно. Он выглядел на десять лет старше своего возраста, сгорбленный, кожа да кости, пиджак топорщился на плечах. На лбу змеился шрам.
А земляки мои, которые были с ним вместе в гетто, нигде о нем и не заикнулись. Некоторые из них по возвращении обосновались в своем местечке, другие поселились в Кишиневе. Некоторые из них утверждали, что случай в Бухаресте у витрины — не просто случай, который может произойти с каждым. Это наказание, тайная, судьбой определенная кара — «божья кара». Самое точное доказательство, что говорили и думали о нем справедливо. С другой стороны, более жестокого возмездия не изобретешь. Хватит с него. Мои земляки, как упоминалось выше, люди отзывчивые… С ним даже начали встречаться, порой проведывали его, иногда приглашали в гости. Он устроился на службу, работал исправно, добросовестно. Со своими обязанностями вполне освоился, стал человек как человек. Дочка его ходила в школу, превратилась в рослую симпатичную девушку. Вскоре он, кажется, женился.
Вспоминаю, что мой отец, тоже, конечно, рашковский, не отрицал то, что все его земляки говорили об этом человеке, но, однако же, рассуждал немного по-иному. Надо сказать, что мой старик отец за всю свою жизнь и мухи не обидел — самый тихий и уступчивый человек на свете — это, возможно, был его единственный недостаток. Но когда заходила речь о том молодчике и обо всем случившемся с ним, мой отец вспыхивал, губы у него белели:
— Божья кара или не божья кара, кто знает, — пустой разговор. Но наказание свершилось. Жаль только, что пострадала женщина. Почему ей, бедняжке, пришлось искупать чужие грехи?
Я долго колебался, писать ли мне рассказ об этом моем земляке. Рассказ, казалось мне, мог бы усугубить наказание. Ведь об его грехах никто мне определенно ни слова не сказал. Не исключено, что грехов-то и вообще не было. Было, может, только наказание.
Теперь, много лет спустя, мне припомнилась та французская новелла. О расплате, конечно, и разговора нет. Должно остаться лишь напоминание… Так уж устроены люди: не мешает им напомнить…
Пер. Е. Аксельрод.
БАСЯ, ДОЧЬ ИСААКА, И ЕКАТЕРИНА ИВАНОВНА
Не знаю, может быть, я вздремнул, и это произошло между сном и явью. Но чего ради надо мне это видение мое оправдывать? Перед кем оправдывать?
Вдруг я увидел, что напротив меня в вагонном купе сидит тетя Бася, царство ей небесное. Я даже узнал черный платок с завязанными спереди, у шеи, концами; этот черный платок она носила на голове всю свою жизнь, во всяком случае, все те годы, что я ее еще застал.
Еще платок как платок. Та же морщинистость на ее лице; десятки морщин и морщиночек вокруг глаз, на лбу, по обеим щекам, которые мы с братиком, сидя однажды у нее на коленях, решили пересчитать. Она смеялась: «Считайте, детки, считайте». Мы водили по ее лицу своими пальчиками, каждый раз сбивались со счета, каждый раз начинали сначала: одна, две… десять… двадцать… Считали, и считали, и считали, а пересчитать никак не могли.
И те же самые синие и, как источник в глубоком колодце, ясные и блестящие тети Басины глаза. И то же самое подергивание острым подбородком при разговоре, и тот же округлый мимолетный жест, которым тетя Бася вытирала уголки рта, остановившись на миг перехватить дыхание, обдумать что-то посреди разговора.