— Пускай обходятся, — более тепло сказал Раубич. — Мне нечего бояться. Но за благородство, во всяком случае, спасибо предводителю дворянства Загорскому… дворянину Загорскому.
— Не за что, — ответил Загорский. — Потому что сказал тебе об этом не предводитель, а гражданин.
Оба замолчали. Курган над их головами был оранжевым от низкого солнца.
— И тот же гражданин Загорский просит тебя, гражданин Раубич, чтоб ты был осторожен, чтоб ты еще раз подумал.
— Не понимаю, о чем ты это?
— Дворянский заговор страшная штука, — прямо в черные зрачки Раубича глянули синие глаза пана Юрия. — Надо быть благородным и помнить, что имя нашему изуверу Николай, что одна гверилья окончилась гулом орудий, что фрондерство и распущенный язык обернуться лишь горем для несчастного края.
Лицо Раубича задрожало всеми мускулами.
— Несчастного края… Я не понимаю, о чем ты говоришь… Но дышать, дышать тяжело от позора и стыда за людей.
— Именно стыда, — сказал пан Юрий. — Надеяться на людей, за которых стыдно, которых ненавидят за порку и грабеж собственные мужики, «горемычный народ»…
— Будь на губернском съезде дворянства, — неожиданно повернул разговор Раубич. — Обязательно будь.
Пан Юрий взглянул на него с любопытством.
— Что-нибудь будет?
— Будет, — сказал Раубич.
— Вы?
— Нет, не мы, но нам на руку.
— Буду, — пообещал пан Юрий. — И только еще раз прошу: не занимайся ты своим… колдовством, не кричи. Не будь слишком открытым, знай себе цену. Недавно из Петербурга выслали человека за одну фразу, брошенную в театре.
— Какую?
— Шла «Жизнь за царя». Хор пел: «После битвы молодецкой получили мы царя». И молодой человек бросил реплику: «Говорил ведь я вам, что драка к добру не приводит».
— Молодчина, — сказал Раубич.
Величественный молчаливый курган возвышался над ними, сизый от полыни и розовый от вереска, седой от паутины, спокойно-гордый и высокий в сиянии свободного синего дня. Мускулистая безволосая рука Раубича, украшенная железным браслетом, указала на него.
— Этому легче, — сказал Раубич. — Счастливый!
XIX
Зал губернского дворянского собрания напоминал море в непогоду. Весь этот полукруглый зал, все места за колоннами, подиум и амфитеатр хоров — все было забито людьми.
Председатель Басак-Яроцкий в своем кавказском офицерском мундире и при всех регалиях устал бить молоточком в гонг и лишь укоризненно покачивал головой:
— Черт знает что. Еще называется дворяне! Хуже маленьких детей.
— Дай им выкричаться, Петро, — спокойно бросил Юрий Загорский.
Он возвышался в первом ряду почетных кресел на подиуме. Рядом с ним пристроился старый граф Ходанский. На синем от бритья лице, как всегда, играла любезная улыбка.
Немного дальше — Исленьев. Румяное, как яблоко, старческое лицо его было недовольно, немножко даже брезгливо: разговоры, разговоры, разговоры — надоело.
В конце стола, возле урны, поодаль от всех развалился по-барски, с мягкой старческой грацией, в кресле старый Вежа. Рукой прикрыл рот. Людям в зале виден поверх руки хитрый, с искоркой, глаз.
Пан Юрий, маршалок Юрий — потому что здесь он был совсем иным, неизвестно откуда и величие взялось — обводил глазами зал
…Все знакомые, каждое лицо, каждая фигура. Вон сидит единственная среди всех женщина, Надежда Клейна (у нее в доме нет взрослых мужчин, и она ездит на собрания принципиально). А вот там почему-то волнуется пан Мнишек с измученным лицом и сдержанной гордостью в глазах. Рядом с ним Раткевич Юлиан, глава младшего рода Загорских, человек с нервным желтоватым лицом. Он говорит о чем-то с Мнишком. Иногда к ним наклоняется из заднего ряда голова Миколы Браниборского, также родственника из младшего рода. Неприятное лицо, алчное, с хватким как у головля ртом. Этот, видимо, заправляет делами в своем уголке и сейчас что-то готовит.
В первом ряду желчное лицо Яроша Раубича. На подлокотнике кресла тяжело лежит безволосая рука с железным браслетом. Глаза-провалы иногда встречаются с глазами пана Юрия и сужаются, как у утомленной птицы.
…Пан Иван Таркайло с братом. Эти, видимо, что-то прослышали, потому что насторожены. Оба пышноусые, оба в добротных, на сто лет, сюртуках.
«Ох, что-то будет! Ей-богу, будет», — думает пан Юрий.
Тем более что на заднем ряду сидит далекий братец жены, милый Кастусь Кроер, распатланный, как всегда в подпитии, с такими безумными серыми глазами, что хоть ты перекрестись, заглянув в них случайно.
Говорят, после бунта в Пивощах братец совсем распоясался: пьет, как одержимый, распутничает, проматывает состояние. По деревням стоит ругань, плач, мордобой. Подружился, сволочь, с Мусатовым, дал ему, говорят, куку в руку, только б тот помог ему поймать того беглого мужика, что метнул вилы… Как бишь его? Кошик?… Корчик?…
И вот загонные вместе с голубыми рыскают по лесам, ловят. Да только черта с два вы его без предательства людского поймаете… Сколько лет гуляют знаменитые бандиты? А сколько повезет. Пройдисвет гулял несколько лет, Чертов Батька — шестнадцать и еще одно лето, пока собутыльники сами же и не порешили. А Черный Война гуляет уже двадцать лет. Леса немереные, стежки знакомые.
Пан Юрий почти желал, чтобы в одной из деревень Кроера произошло что-то из ряда вон выходящее. Тогда дворянская громада, под его, пана Юрия, руководством, имела б право и возможность требовать опекунства над этим разъяренным псом.
Пусть один будет изувечен, зато остальная тысяча душ вздохнула б с облегчением.
И ничего, ничего с ним нельзя поделать, пока он бароном сидит в своих деревнях. «Мой дом…» И идите вы, мол, к дьяволу с вашими указаниями, господин предводитель и господин губернатор.
Старый Вежа смотрел на сына и улыбался. Все же чего-то он да стоит. Даже все эти soi disant gros bonnets[79] смотрят на него не без уважения.
Ну, положим, уважение у них приобрести легко.
Вежа наклонился к Исленьеву, шепнул ему:
— Гляди, как мой будет укрощать «совет нечестивых».
— Вы ворчун, князь, — сказал Исленьев. — Вы снова ругаете этих людей, и правительство, и веру. Просто диву даешься.
Они улыбнулись. Из всей этой компании Вежа уважал лишь одного Исленьева. Уважал за чистоту совести, хотя и относился к нему с каким-то странным снисхождением, объясняя это тем, что Исленьев служил. Мягкотело служил.
…Загорскому удалось навести тишину. Он сделал знак Басак-Яроцкому, чтоб тот продолжал.
Председатель для порядка еще раз ударил в маленький гонг. Бронзовый звук как-то жалобно пролетел над огромным притихшим залом, прозвучал под сводами и умолк.
— Тихо, господа дворяне! — сказал Яроцкий. — Мы специально оставили время для того, чтоб обсудить записку, поданную дворянскому губернскому съезду и подписанную восемью дворянами… Браниборским, Витахмовичем, Вирским, Панафидиным, Яновским… Раткевичем…
— Семь пар чистых, — сказал Кроер, и все посмотрели на него.
— Ямонтом…
— Семь пар нечистых, — сказал Кроер, но уже тише.
— И Мнишком… При этом пан Мнишек поставил подпись только вчера… А господин Раткевич, хотя идея записки была его, снял свою подпись, не соглашаясь с дополнениями, внесенными Браниборским, и согласился снова подписать только сегодня, требуя, однако, возможности высказаться особо.
— …в проруби, — сказал, Кроер.
— Господин Браниборский, — сказал Яроцкий, — идите сюда, читайте.
Браниборский поднялся, чеканя шаг, пошел на подиум. Красная сафьяновая папка с золотыми шнурами зажата под мышкой, голова гордо поднята.
…Достав из папки листы голубой бумаги, Браниборский начал читать, держа лорнет гораздо выше листа.
Все слушали. Это были обычные сообщения о бедственном положении в губернии, о граде, о неслыханной болезни картофеля, когда клубни почти нельзя отличить от грязи, о залоговых платежах, о недоборах… Все знали это, но факты, собранные воедино, звучали более веско и даже устрашающе.