Ну-с, так вот, просидел я в Дулепове недели полторы, провел пять перевыборов и, надо сказать, очень удачно, с повсеместным выдвижением бедняцко-середняцких элементов в руководящий состав. Конечно, не обошлось без кулацкой бузы, однако встретил полную поддержку от агрономии и сельских органов на местах. Благодаря такому финалу пришел в самое благодушное настроение изданий размах наполеоновский в себе почувствовал. Эх, думаю, дайте мне, товарищи, годик — один годик всего-навсего — и будут у меня в районе коллективные дворы утепленные!.. Я вам покажу, как Телочка работает!.. Вот к весне показательное кормление проведу, а там обзаведемся контрольными книгами, молочный заводик поставим в Дулепове, швицов-производителей раздобудем... ну, и прочие такие юные мечты... Короче говоря, наступает день, когда осталось у меня одно только товарищество, перевыборное собрание в шесть часов вечера, потом, думаю, высплюсь как следует, а утром, с семичасовым — в Москву. Возвращусь с полной победой за плечами и с блестящим отчетом для орготдела, как сам, можно сказать, пресловутый Юлий Цезарь...
И вот тут вдруг начинает развертываться удивительная серия фактов. Начинается стремительная история, которая приводит в конце концов... Впрочем, я лучше по порядку. Начало-то истории открылось еще в середине моей дулеповской миссии, на четвертые сутки, в день отдыха, то есть в воскресенье.
День как раз выдался замечательный, ну, прямо-таки праздник снегов и лучей. Мороз, безветрие, розовый воздух, и вся вселенная, как новый цинк, — сверкает белыми искрами. Сижу я с утра дома, то есть где остановился, — у бухгалтера кредитки товарища Чижова. А дом двухэтажный, с каменным низом, принадлежит вдове состоятельной. Муж у нее не то лавочник был, не то первый председатель волсовдепа, — я так и не дознался хорошенько, — только все ее очень уважают. Самого бухгалтера дома не было, уехал накануне на свадьбу в соседнее село. Так что сижу я в приятном одиночестве, собраний у меня в этот день никаких, и в результате получается полный узаконенный воскресный покой. Печки в доме истоплены, угольки позванивают, тихая теплота пышками испеченными пахнет, а оттого, что на дворе солнце, — в комнате у меня все янтарно, медово, — стены гладким тесом отсвечивают и на перегородке теплится солнечный светлый зайчик. За перегородкой же, в горнице, сидит хозяйка, тоже в одиночестве. Вернулась от обедни и дочку свою отпустила на гулянку, — единственная у нее дочка семнадцати лет, строгая такая и очень оформленная девица с пушистой косой. Хозяйка сидит шьет, а я у себя читаю с приятностью книжечку поэта Петра Орешина под названием «Родник».
Я, знаете ли, в свободное время люблю хорошие стихи почитать, и всегда в дорожном сундучке у меня что-нибудь захвачено, — Орешин там или Сергей Александрович Есенин. Последнего особенно уважаю и тихо жалею за горькую судьбу. Вообще из поэтов предпочтение отдаю, как бы сказать... мужиковствующим, поскольку сам я крестьянского происхождения, и просто — доступнее пишут, чем, положим, какие-нибудь пролетарские футуристы.
Так вот, сижу себе и читаю, час и другой, в полпом забвении. Хозяйке-то, конечно, чудно, что вот человек не старый, а в праздник сидит дома и так тихо. Добрая она женщина и, наверное, подумала про меня: не скучает ли? — потому что два раза, вежливо постучавшись, окликала меня. В первый раз горячими пышками угостила, а в другой — из-за двери спрашивает ласковым грудным голосом:
— Вам гитару не дать ли, молодой человек? Может, поиграете?.. У меня от покойного мужа замечательная гитара осталась...
От гитары я отказался, поблагодарив, потому что, к сожалению, не обучен, и опять за книжку. Потом слышу, в сенях топот, — снег с валенок отряхивают, потом веничком охлестывают, дверь скрипнула, шум и женский голос визгливый. Оказалось, соседка пришла к хозяйке посплетничать праздничка ради. Ну, леший с ними, я Сначала не слушал, чего они там тараторят за перегородкой. Но только слышу, уж очень соседка захлебывается, а хозяйка все: «Ах ты, господи!.. ах ты, господи!..» Прислушался я немножко, а потом и Орешина отложил. Весьма, скажу я вам, любопытные вещи рассказывала соседка. Кой-чего я недослышал, кое-что не понял, однако все-таки по обрывкам составил представление, а некоторые фразы запомнил даже в точности.
Услышал я такую штуку. Только что будто бы провезли через село со станции какую-то парочку. Будто бы жениха с невестой. Оба были закутаны с головами в тулупы, чтобы не увидал невестин отец. Однако тот увидал или донесли ему, — только он выбежал на улицу и остановил сани. А выбежал оп, представьте, с кинжалом. Хотел кого-то убить, хотя, как определила соседка, — не имеет права убить.
От саней его оттащили все-таки. Быстро толпа собралась, отца увели домой. Парочка же благополучно уехала куда-то дальше.
Из дальнейшего разговора понял я, что этот самый отец по национальному признаку грузин. Имеет он двух дочерей, старшую звать Меричка, младшую — Тамарочка. Жил он строго-замкнуто, дочерей никуда не пускал, ни в клуб текстилей на киношку, ни даже в лес по ягоды. Совсем их не обряжал, а все больше о своих каких-то байках беспокоился, хотя дочери — почти уже и не барышни, а совершенных лет. И вот случилось, что старшей дочери, Меричке, сделал предложение некий Костя. Отец же почему-то восстал против этого брака, строго-настрого его запретил. Тогда дочь, сказавшись однажды, что идет загонять кур, сбежала с этим Костей из дому... Как, что, почему — больше ничего я не понял... Да!.. Еще сказала соседка: слава идет, что Меричка эта уж такая красавица-раскрасавиц а, — но это зря. Хорошенькая, говорит, это верно, особенно издали, — чернявенькая, волос густой, глазки, зубки тоже очень хороши. А вот, говорит, обвал лица у нее чтой-то несимпатичный...
Очень я этим рассказом увлекся и хотел потом кого-нибудь расспросить поподробней, — об грузине — откуда ж он в Дулепове взялся, и что это за Костя, удалец молодой, похититель невест. Да представьте, — как-то не вышло. У хозяйки неудобно было, — подумает — подслушивал; у Чижова хотел, да оп вернулся к ночи, как зюзя пьяный, рухнул столбом на кровать и храп испустил. А на другой день началась опять выборная горячка, и совсем я об этой истории позабыл, — не до этого было.
II
Затем наступает, как я вам сказал, этот самый последний день, последние перевыборы. Ручьевское молочное товарищество — село Ручьево от Дулепова верст десять по шоссе. И рядом деревня Ручейки, — к этому же товариществу принадлежит.
Полтора года назад я в Ручьеве был, дал толчок к организации товарищества и даже подобрал для него доверенного, — одного уважаемого всеми старика хуторянина, который мне тогда очень понравился и даже, я скажу, приковал мое внимание. Ну, а перед нынешней поездкой собрал я предварительную информацию, и оказалось, что мой старик возложенных надежд не оправдал, обнаружив кулацкий уклон. По этой причине требовалось ныне освежить состав правления ввиду кулацкого обволакивания, — проще говоря — сорвать всю головку и посадить новых людей. У председателя кредитки Будрина был, как водится, и список намеченных кандидатов, согласованный с волкомом партии. Ладно. Хоть и очень жалко мне было своего хуторянина, — а почему, вы скоро поймете, — все-таки, думаю, свалить я его сумею в два счета, — рука у меня для таких операций наметанная. Обтяпаем все — любо-мило.
После обеда сели мы с Будриным в санки и поехали. Погода в последние дни принахмурилась, завьюживало маленько, а морозы держались. Только выехали за село — резнуло по лицу ветром, снегом колючим. Крякнули мы, поежились и — носы в воротник. Лошадь пошла шибко, шоссе, как стрела, прямое, ровное, впереди исчезает в снежной мгле. Там, в этой мгле, верст за сто — Москва... Вспыхивают в этот час уличные фонари, летят переполненные трамваи, повсюду предпраздничная суета... Тут мне Будрин и говорит с мечтой в голосе:
— Ты, брат, пойми: ведь по этой дороге в оное время сам Петр Великий гонял... из Москвы в Петербург и обратно...
Только он это сказал, — я еще, помню, почему-то про Пушкина подумал, — и вдруг выносятся навстречу нам саночки. Саночки узенькие, хорошенькие, меховая полость, а жеребец в них высокий и сильный, — мелькнули, и нет их. Одно ничтожное мгновенье, миг неуловимый, — и темнело к тому же, — и все-таки увидел я... Кто на передке — не разглядел, а вот в саночках... Мелькнуло мне в ветре, в снежной пыли женское лицо прекраснейшее, дымные брови широкие, длинные черные глаза, И шапочка котиковая, снегом запорошена... Больше ничего.
Я, конечно, не интеллигент, дальше трехклассного не пошел, и совсем не донжуан какой-нибудь, однако могу про себя сказать: что значит женщина — понимаю. Подходить к ним — очень часто вовсе не подхожу, нет у меня этого уменья и фасона, но зато смотрю на них пристально. И вот, только и могу констатировать: такой не видал. Точка.