Солнце в это время сникало за легкими тучками к западу, и вдруг из последнего узкого облака с огнистой каемкой оно и выпало. В то же мгновение кровяно-красный его луч с могучей силой рассек завесу хмелевой листвы и, обрезавшись о зеленую решетку, раздрызгался, раскропился, испятнал огнем пол и стену. В глазах у меня зарябило от дикой этой крови, и зелени, и золота, — зажмурился я... А когда раскрыл глаза, стоял с краю террасы, возле самых ступенек, огромного роста старик в пышном облаке розовых волос...
Ну, после-то, конечно, убедился я, что волосы у него просто седые, как молоко белые, а в этот момент цвет происходил от освещения, но тогда я даже испугался этого вздыбленного облака... Тем более что борода, усы и брови были у него еще совсем темные, поскольку он, очевидно, бывший брюнет. Только в бороде серебрятся первые нити...
Запустив в волосы черные свои ручищи, старик шарил ими по голове, что-то старательно выпутывая. Наконец вынул он оттуда двух задохнувшихся, неподвижных пчел. Положил их на ладонь. Тут же подивился я, до чего широка эта ладонь — прямо как лопата. Приблизив ее к лицу, поворошил он пчелок пальцем. Они зашевелились. Вытянул руку, — они снялись и улетели. После этого хотел я к нему подойти поздороваться, а он заметил мое движение и говорит негромким, свежим голосом:
— Лучше не подходите пока, молодой человек, — их еще много вокруг меня вьется, могут покусать. Да простите сердечно, что замешкался. Рой у меня слетел безо времени, вот я с ним и возился. Будемте знакомы. Вы, наверное, из Москвы?..
— Как это вы, — спрашиваю, — угадали?
— А по добротности портфеля сужу. Наши-то деятели, волостные и уездные, эдаких пока не имеют...
Так-то вот и состоялось мое знакомство с Ниловым Михаилом Никифорычем.
IV
После вступительного разговора на террасе повел он меня осматривать свое хозяйство. Я вам не буду передавать об нем подробно, потому что хватило бы на целую брошюру, — до того сложно и тщательно поставлено. Видел я и сад фруктовый на полдесятины, и машинный сарай с двумя, жнейками «мак-кормик», с сакковскими плужками, рандалями, рядовыми сеялками. Вплел артезианский колодец, потом ригу и молотилку с конным приводом. Побывал в конюшне, где рабочих лошадей, к сожалению, не было, — все на покосе, на дальних лугах, — но зато стоит пара серых выездных жеребцов — отличных кровей и лоснятся, как масленые. Ну и, конечно, в первую голову осмотрел хлев, с особым пристрастием, согласно своей специальности. Хлев — точно из Тимирязевки по воздуху перенесен. Конечно, цементные полы и стоки для навозной жижи, датские кормушки, отопление, электричество, водопровод, — прямо не хлев, а особняк на Арбате. Как раз при мне и скот пригнали, — любовался я, как от ворот проследовали одна за другой круторогие, зобатые красавицы ярославки, роняя со шлепом жидкие свои пироги. Четыре... Пятую-то Михаил Никифорыч на другой уж год спроворил... Расставили их по стойлам, заложили корму, и девица лет пятнадцати, кубастенькая, быстроглазая, — старшая ниловская внучка, — прошла к ним со скамеечкой и с подойником. Хозяин же повел показывать новенький свой пермский сепаратор и небольшую сыроварню, которую только недавно оборудовал.
Долго мы ходили по всем этим достижениям, — на дворе совсем стемнело, и я даже утомился порядочно. А старик тянет еще и еще смотреть, таскает меня за собой без устали и с явным удовольствием. Хотя словами не бахвалится, — дескать, все само за себя говорит, — но на лице у него эдакое хитрое наслаждение. Особенно любовно и с осторожностью повертывал он всюду выключатели: входим — зажигает; осмотрели — гасит аккуратненько. Электричество до Ручьева дотянули перед тем только за месяц.
После осмотра позвал он меня в дом — на предмет деловой беседы.
— Пойдемте, — говорит, — ко мне в боковушку, там нам никто не помешает.
А какая там боковушка! — форменный кабинет. На большом некрашеном столе занижена светлая лампа с зеленым абажуром. Завален весь стол газетами, журналами, разными мелкими брошюрами. Тут и по кооперации, и по молочному делу, и по пчеловодству. Полная библиотека землероба. Над пружинной кроватью, крытой белым тканьевым покрывалом, — литография в рамке, изображающая утро в сосновом лесу с медвежатами; в уголку круглый столик с вышитой салфеточкой и на нем толстенная библия с серебряными застежками. Икон, попятно, никаких.
Вообще ни в обстановке, если не считать библии, ни по внешнему обличью хозяина не заметил я никаких особых признаков его религиозного угара. Одет он был совсем по-городскому, — поверх коричневой косоворотки люстриновый пиджаку мятые в коленках брюки навыпуск, и на босу ногу — огромные шлепанцы-сандалии.
Только мы зашли в кабинет и приступил я к своей кооперативной агитации, — до этого об основной цели визита ничего еще не успел изложить, — но старик меня сразу прервал.
— Вы, — говорит, — молодой человек, не торопитесь, — все равно я велю сыну лошадь запрячь, и он вас в Дулепово доставит мигом. А в данную минуту согласно расписанию должен передаваться из Москвы благотворительный концерт в Колонном зале. Я каждый вечер для умиротворения души слушаю что-нибудь по радио. И не мешает нам сейчас для-ради отдыха немножко послушать, как раз самую середину захватим. А потом будем с вами чай пить и побеседуем о деле.
С этими словами вытащил он из-под газет приемный ящичек, покрутил винтики, надел на голову наушники и мне дал отвод. Пододвинул стулья, и уселись мы с ним слушать. Сначала было какое-то неясное бормотанье и легкий шип, и вдруг запел зычный бас. Старик погрузился в слух, а я не столько слушал, сколько его наблюдал и разглядывал.
Вы, наверное, замечали, что у слушающих радио бывает довольно глупое выражение лица. Это от напряженного пребывания в мире звуков и от потери власти над своими чертами. У Нилова такого искаягення совсем не наблюдалось, хотя перемена произошла и в нем. До этого выглядел он, как и всегда, наверное, несколько сурово, резко и, я бы сказал, стремительно. Стремительность эта является у него, без сомнения, от особого положения головы, которая слегка подана вперед на высокой жилистой шее, от взвихренности волос и от крупноты черт. Дело в том, что у Нилова чрезвычайно большой нос с разлатыми ноздрями тоже сильно вынесен вперед, и за ним безуспешно гонятся высокий бугроватый лоб и густые брови, и усы, и губы... Ну, а теперь, как только оседлал он голову наушниками и уселся поглубже на стуле, голова ушла в плечи, стремительность пропала, наступил в нем совершенный покой. Постепенно его черные глаза — тяжеловатые, в темных складчатых веках — просветлели, взгляд замер где-то высоко, под потолком, и легкая улыбка стала раздвигать усы. Пока в трубке пел бас, играли знаменитые гармонисты и потом что-то прыткое, задорное выделывала скрипка, это радостное успокоение все нарастало в нем, а затем перешло в тихое веселье. Подобное же хитренькое веселье видел я в нем и во дворе, во время осмотра, но, конечно, тогда предмет удовольствия был низменней, а соответственно и выражение... Глаза его увлажненпо заблестели, он стал пришлепывать в лад музыке сандалией. Как раз в этот момент объявили о выходе знаменитой певицы Татьяны Бах, и тотчас же влажный, полный голос запел отрывок из какой-то оперетки. Название не помню, но помню, что начиналось словами — частица черта в нас.
Пела она, я вам скажу, превосходно... Лихо пела, — со страстью, с вызовом, точно объявляла всем: ах, нате, берите меня, вот я какая! — и в то же время: ах, нет, извиняюсь, руки у вас коротки!.. Торжествовала своей красотой и дразнилась...
И можете себе представить, что тут начал вытворять мой старик! Зачмокал, замахал в лад пению своей лапищей, зажмурился, закрутил головой... А как замолкла певица и донесся до нас сплошной гул аплодисментов, эдакий приглушенный рев, топотанье, — вскочил старик, скинул наушники, забегал по комнате, всплескивая руками.
— Ну, милая, — кричит, — ну, лапушка!.. Вот так разутешила! До сердца дошла, испепелила!..
Остановился, круто повернулся ко мне, — гриву седую, как поземку, в сторону отнесло...
— А слова-то какие, молодой человек!.. Ведь какие подходящие слова!.. Частица черта! Есть, есть у нас частица черта, в каждом есть! И не порицаю, не скорблю!.. И черт — создание божье, и чертовское от бога... Не противлюсь! Не было бы черта — не было бы зла, а без зла — и радости нет, не замечалось бы, утопла бы в равнодушии, в сытой тупости... И белое хорошо, и черное на пользу, — и луч солнечный, и тени серые... Только в путанице истина, в чередовании красота, в смешении богатство жизни... А женщина, милый друг, — женщина тому пример первейший... Злая или добрая, какая вам слаще? Всячески хороша. Оттолкнет и приголубит, уязвит и утешит, обожжет и прохладит... А тебе от всего один восторг, одно умиленье...
Много еще в этом роде наговорил мой старик, — прямо удивительно, до чего распалился. Только осторожный стук в дверь прервал эти реплики. Вошел юный сын его, тот, который меня первый встретил, — вы уж, конечно, поняли, что это Костя и был. Внес небольшой круглый стол, установил самовар, посуду и разную закуску молочного происхождения. Старик отошел с середины комнаты и встал у стены, поглаживая бороду. Огонь лица его утих, превратился в добрую улыбку, только ноздри еще трепетали от возбуждения. Костя же, как и тогда, на террасе, был легок в движениях, спокоен и молчалив, — не сказал ни слова.