– Теперь ты, надеюсь, понимаешь, о каких нотах речь? – Дворкин прикрыл глаза и одновременно покачал головой. – Чувствуешь, чего мы все лишились? Какого наследия… Чьего… В силу собственной же недоразвитости, в угоду этому сволочному себялюбию, этому нашему проклятому эгоизму, неумению разговаривать друг с другом, ценить, видеть дорогого, нужного человека в каждом из нас. Да и вообще… в любом человеке. Отсюда фанаберия эта и произрастает, от скудости душевной, от лености ума, от нежелания совершить даже полшага там, где хорошо бы сделать шаг.
– Ты их вещи забрал, да, пап? – внезапно спросил Лёка. – Нарочки, Эзры и Гиршика?
Дворкин кивнул.
– И куда их теперь?
– Отнесу в храм, оставлю для бедных. Больше ни на что рука не подымется, – признался Моисей Наумович. – Завтра же и отнесу.
– Нет, пап, давай я сам. Мы с Катей отнесём. Я хоть что-то должен для них сделать.
«А может, и правда не всё ещё потеряно, – неожиданно для себя подумал Дворкин. – Быть может, зря я списал Лёку, – глядишь, ещё и подружимся. По-настоящему, по-мужски, доверительно, коль скоро не получилось когда-то сблизиться как отцу с ребёнком».
И неожиданно спросил:
– Иными словами, ты хочешь сказать, что смог бы убить того, кто лишил жизни твоё дитя? – Вопрос вырвался спонтанно, не подчинившись контролю головы, но коль уж так вышло, то он ждал на него ответа.
– Да о чём ты говоришь, папа! – неподдельно изумился Лёка и в негодовании замотал головой. – Разумеется, убил бы! Тысячу раз бы убил и ни о чём не пожалел! Просто взял бы револьвер, как Рубинштейны, выследил мерзавца и всадил бы всю обойму, прям в башку его подлую!
– А как же «Не убий»? – вопрос был простой, и Моисей Наумович хотел иметь такой же внятный ответ.
– Как? Да легко! Понимаешь, пап, заповеди Христовы – это ведь не догма для внешнего подражания, это скорее совет любящего тебя Бога. Первоначально это звучало, как «Не убий без крайней необходимости», и лишь потом сократилось до «Не убий», ты в курсе?
Нет, Моисей Дворкин не был в курсе, как не пребывал в курсе и относительно того, что сын его, судя по всему, читал всё же Ветхий и Новый Завет. Он не просто упустил сына, он его, кажется, безвозвратно потерял, раз подобные вещи обнаруживались в ходе случайного, по сути, разговора.
– Видишь ли, – продолжил Лёка, – я считаю, что у всех заповедей обязан быть единый принцип – действия человека должны быть адекватны жизненной ситуации. Сколько люди живут, столько же они эту главную заповедь и нарушают, око – за око. И только те люди, у которых не убивали детей, как это сделали с нашими Рубинштейнами, могут говорить, что месть низка и мелка по самой сути своей, что, кто мстит, тот же потом и сожалеет об этом, а кто прощает, никогда не пожалеет, что простил. Не верю, я, папа, не ве-рю! Ну как это можно, скажи?! Убили твоего ребёнка, а ты простил? Лично я после этого жить бы не смог, и поэтому я хорошо понимаю этих бедных стариков, как и совершенно чётко осознаю, во имя чего они пожертвовали половиной собственной жизни! – Лёка сел на диван и, привернув громкость, закончил на грустной ноте. – А с Листом просто кошмар, пап, ты абсолютно прав. И к тому же, кто бы мог подумать, что они завещают Гарьке такую драгоценность. И что все мы вместе, идиоты несчастные, так бездарно её просрём.
Это была суббота. На другой день ближе к завершению заутрени Лёка с Катей отнесли детские вещи семьи Рубинштейнов в храм Преподобного Пимена, что на Селезнёвской улице. Зайдя внутрь, оставили имущество на скамеечке, примостившейся в левом храмовом приделе неподалёку от амвона, – чтобы непременно тот, кому нужно, заметил и подобрал.
Моисей же Наумович, разыскав через городскую траурную службу место захоронения Ицхака Мироновича и Деворы Ефимовны, отнёс им жёлтые махровые астры, рассчитывая, что эти цветы хотя бы малость скрасят покойным унылое лежание в месте их последнего и довольно неприглядного пристанища. Он положил букет на могилу, вернее, на скупо отведённое под неё обезличенное место, состоящее из просевшего грунтового холмика и покосившегося железного прутка с металлической табличкой, вколотого в глинистую землю у предполагаемого изголовья. Через ржавые подтёки на табличке с трудом можно было разобрать: «Рубинштейнов И. М. – Рубинштейнова Д. Е.». Моисей криво усмехнулся: это было гадко, подло и несправедливо – всё это.
«Надо бы оборудовать как положено, – подумал он, покидая печальный погост, – закажу честь по чести, с нормальным камнем и кованой оградкой».
Несмотря на опасения супруги, через месяц их развели в отсутствие мужа. Вера Андреевна позвонила на кафедру и в непривычно игривой форме сообщила Дворкину о завершении их брака. Так или иначе, сходиться назад она уже не планировала, однако и трагедию из этого устраивать тоже не собиралась.
– Что, праздник будет? – вторя жене, криво усмехнулся Дворкин. – Телячьего фарша принесёшь, а мама твоя прощальных котлет накрутит?
– Маме некогда, – уже довольно сухо отозвалась Верочка, – у неё у самой завтра роспись. Так что на котлеты больше не рассчитывай, ей теперь будет кого котлетами твоими кормить.
Оставался ещё Лёка, последний член семьи, не охваченный мероприятиями, нацеленными на получение обманных добавочных метров. Тем временем начинался май, и теперь уже не кто иной, как Лев Грузинов-Дворкин, любовался панорамным видом двора, открывшимся его пытливому взору через дочиста отмытый Анастасией Григорьевной эркер. Он же и стал наиболее притягательным местом в их с Катей новой комнате. Лёка, испытывая удовольствие чисто художественного свойства, следил за тем, как резво, буквально на глазах распускаются золотые шары, как набирают они густо-охристый колер, как обретают законченную пышность, как тянутся к майскому солнцу их безудержно длинноногие стебли, и недоумевал, не мог взять в толк, отчего эти восхитительные создания природы так не нравились Рубинштейнам: ведь для художника, да и для любого, пускай даже обиженного жизнью, человека смотреть на то, как живая плоть стремительно восстаёт после нечистой и затяжной зимы, есть сплошное эстетическое наслаждение и обыкновенная понятная радость. Впрочем, на этот раз обошлось без избыточных рефлексий, к тому имелась мощная доминанта. На носу были экзамены, кроме того, предстояла экспедиция на Северный Кавказ, куда он, всё ещё студент, пробивался всеми возможными силами. Ужасно хотел попасть к Рербергу, всё ещё кумиру, – неважно кем. Главное было оказаться в операторской группе, в живой работе. К несчастью, Георгий Иваныч, в очередной раз разругавшись с режиссёром, сам же вписал себя в летний простой, но, учуяв в молодом операторе недурной потенциал, посоветовал прислониться к Даниле Гурвичу, оператору-постановщику фильма «Сквозной», с которым тот уже запустился и чью группу теперь ждала июньская киноэскпедиция продолжительностью в месяц. Сам же с ним и поговорил, отрекомендовав четверокурсника Льва Грузинова-Дворкина по всей форме. Лёка договорился и о Кате, уже с директором картины Изрядновым: клятвенно обязался все расходы по проживанию в экспедиции жены принять на себя; с другой стороны, пообещал её же бесплатное содействие костюмерам в деле глажки и чистки костюмов. Откровенно говоря, увозя с собой Катю, надеялся, что та приглянется режиссёру как лицо, как облик, как внешность целиком и, возможно даже, как будущая актриса. На роль для неё, само собой, не рассчитывал, но, чем чёрт не шутит, о неприметном эпизоде в условиях актёрского дефицита в дикой местности горной Северной Осетии, чего уж там греха таить, – помышлял. Он и теперь продолжал истово верить в Катькино актёрское дарование, особенно длинными каляевскими ночами, когда та, извиваясь под ним, могла вдруг зарыдать, полная счастливой страсти, или так же внезапно истечь слезами в приступе безудержной любви к ребёнку в момент кормления грудью. В такие минуты нерасписанная жена его Катя была не просто хороша – своей на редкость податливой психикой, чутко отзывной на любой мало-мальский намёк, она всякий раз доводила Лёку до слабого помрачения головы и будто разом зажигала в нём мужское неистовство. Он же, словно разом включённый, готов был завалить её там, где она стояла, сидела или полулежала, готовая всякий раз доказать свою поразительную женскость и умение быть желанной всегда. Узнав о своём участии в киноэкспедиции, Катя взвилась от радости. Оставалось лишь договориться с Анастасией Григорьевной насчёт присмотра за Гарькой. Впрочем, мальчик развивался отменно, и у обоих молодых родителей не имелось причин к любому беспокойству.
Вера Андреевна, поставленная перед фактом временной замены матери на бабку, не удержалась, перейдя на повышенные тона: