– Эй, послушай, а бумажка?
Кореец обернулся и мгновенно отреагировал:
– А табака есть?
Среди моих друзей в лагере был и московский журналист – переводчик из ТАССа Александр Давидович Гуревич. Это был некрупный, средних лет, лысоватый и очень умный и симпатичный человек. С первого дня нашего знакомства Александр Давидович поразил меня своим философским спокойствием, невозмутимостью и какой-то особой добротой, которую излучал на всякого, кто к нему обращался. Между прочим, Гуревич проявил большой интерес к моей работе с рентгеном и с самого начала просил посвящать его даже в технические проблемы. По-моему, Гуревич одним из немногих был убежден, что я справлюсь с поставленной задачей.
Гуревич не мог не сесть в лагерь, так как его родной брат был близким другом Троцкого и соратником в его борьбе со Сталиным. Гуревича сажали не то второй, не то третий раз. Услышав очередную байку о сталинских «художествах» или об очередном гениальном открытии, Гуревич всегда произносил одну фразу: «Сталин – как и атом – неисчерпаем...»
На воле, между двумя арестами, Александр Давидович успел еще перевести на русский язык «Его глазами» Рузвельта и «Тысяча американцев» Джорджа Сельдеса. Поначалу, желая как-то помочь Гуревичу, мы общими усилиями внедрили его в КВЧ библиотекарем, но капитан Филиппов, увидев, что Гуревич выдает зыкам книги, тут же распорядился:
– Этого троцкиста и близко к КВЧ не подпускать.
Пришлось Гуревичу, через Абрама Зискинда, обратиться к Авербаху, и тот взял его к себе в вентиляцию на должность газомера. Работа, по лагерным меркам, непыльная, но всю смену Гуревич обязан был находиться в шахте, обходить все выработки и с помощью специальной индикаторной лампы измерять процент содержания метана. Но и на этой работе Гуревич сумел прославиться на всю Воркуту. Дело в том, что Гуревич любил поспать, и если представлялась возможность, он мог спать сколько угодно, так уж он был устроен... В одно из дежурств Гуревич обошел со своей газомерной лампой все штреки, лавы и забои своего участка, не обнаружил каких-либо отклонений от нормы и, забравшись в тихую «печку» – короткую выработку, улегся поудобнее, спрятал обе лампы под бушлат и заснул сном праведника. В это время в забой пришла бригада шахтеров-проходчиков и начала бурить шпуры под взрывчатку. Они работали всего в каких-нибудь пятнадцати метрах от спящего Гуревича.
Закончив бурение, шахтеры заложили в шпуры несколько килограммов аммонала, потом пришел взрывник с запальной машинкой (обычно вольный) посвистел в милицейский свисток, чтобы все ушли подальше, и крутанул ручку машинки. Ахнул оглушительный взрыв, вся шахта в такой момент как бы вздрагивала... Обождав, когда газ, дым и пыль рассеются, шахтеры пошли расчищать забой, и один из них случайно заглянул в печку и обнаружил лежащего Гуревича.
– Хлопцы! Мы мужика положили! – заорал он на весь штрек.
Все прибежали посмотреть, кого убили, начали поворачивать мужика лицом к свету, и тут Гуревич проснулся и в недоумении спросил:
– Что случилось, хлопцы?
В первый момент шахтеры онемели от изумления, а потом оглушительно заржали. Об этом уникальном случае вскоре узнали на всех шахтах...
Я очень любил гулять по лагерю с Александром Давидовичем и обмениваться с ним местными и вселенскими «парашами» или слушать интересные байки, которые он во множестве знал. Он как-то мне рассказал, что во время следствия на Лубянке в Москве следователь МГБ требовал, чтобы Гуревич переводил ему с листа американские и английские детективы, видимо, отобранные у подследственных. Если в этот момент в кабинет входил какой-либо чин, следователь немедленно начинать стучать кулаком по столу и свирепо орать: «Будешь сознаваться, троцкистская морда?» Но как только чин уходил, следователь дружелюбно говорил Гуревичу: «Ну давай дальше, где мы остановились?»
Гуревич принимал активное участие и в лагерной самодеятельности, сам он, правда, на сцене не выступал, но консультировал нас постоянно. Он получил великолепное образование, прекрасно знал музыку и театр.
Наша шахта № 40 готовилась к пусковому периоду, и требовалось людей – то бишь заключенных – все больше и больше. Органы МГБ работали четко, и заключенных везли в Воркуту целыми эшелонами со всех городов и областей нашей великой и любимой Родины... Органы МГБ продолжали выявлять и сажать всех побывавших в плену, а также «лиц мужского пола», находившихся на временно оккупированной территории СССР. Конечно, в первую очередь сажали интеллигентов: инженеров, врачей, артистов, учителей, юристов... Помню, как-то на этапе мне повстречался молодой адвокат, который получил двадцать пять лет за то, что работал адвокатом в оккупированном немцами Пскове.
– Что же вам инкриминировали? – поинтересовался я. – Ведь вы как адвокат, наверно, защищали наших людей в немецком суде?
– Защищать-то я защищал, но МГБ меня обвинило в злостной клевете на советский строй. Например, я защищаю молодого мужика, которого обвиняют в краже коровы, а я говорю немецкому суду: «Господа судьи! Мой подзащитный всю свою сознательную жизнь прожил при советской власти, работал в колхозе, не получая за свой труд ни копейки, ну как ему было не стать вором?» И немцы приговорили мужика только к порке.
С одним из этапов к нам в лагерь привезли еще одного очень интересного человека. Прослышав, что поступили новенькие, я, по своей привычке, пошел посмотреть, кто приехал и нет ли «какао». Среди толпы работяг выделялся высокий худощавый интеллигент с породистым тонким лицом, седой эспаньолкой и большими грустными глазами. Как когда-то ко мне подошел князь Ухтомский, так и я подошел к нему и попросил разрешения представиться.
– С удовольствием, – на чистом петербургском языке ответил он. – Щербачев Александр Дмитриевич, из Праги.
Мы разговорились. Щербачев оказался сыном крупного русского генерала царской армии, который при Керенском был главнокомандующим всеми войсками России. После Октября 17-го его родители эмигрировали в Чехословакию, отец давно умер, но матушка, как он называл мать, была еще жива и очень страдала, потеряв единственного сына, о судьбе которого она могла только догадываться... Арестовали Щербачева прямо на улице и заперли в подвале какого-то дворца. Осмотревшись в темноте, он обнаружил рядом с собой многих своих русских знакомых с громкими именами: Долгоруковы, Шуваловы и еще кого-то, чьих фамилий я уже не помню. Не предъявив никакого обвинения и ничего не спрашивая, даже не обыскав, их посадили в теплушки, причем мужчин и женщин вместе, и повезли куда-то на восток, в Россию... Все они были великолепно одеты, по нашим меркам, конечно. У мужчин, и особенно у женщин было много драгоценностей: золотые кольца, серьги с камнями, брошки, портсигары, золотые часы. Их долго везли и наконец привезли в один из лагерей на Волге, недалеко от Рыбинска, всех выгрузили, передали лагерной охране и разместили в большом пустом бараке. Всего набралось человек около ста. Только они начали устраиваться на нарах, как в барак неожиданно ворвалась банда блатных воров. Вид роскошно одетых мужчин и женщин неописуемо поразил воров, и они, как дикие голодные звери, налетели на них, рвали серьги из ушей, кольца сдирали вместе с кожей. Поднялся невообразимый рев и крик... Но русские есть русские, и когда мужчины поняли, что подверглись нападению бандитов, они схватили все, что попалось под руку, и с такой яростью защищались, что сразу же убили несколько человек. Чудовищный ор и вой услышали в надзорслужбе, солдаты ворвались в барак, быстро скрутили ворам руки, убитых унесли... Потом пришло начальство, пострадавшим оказали медицинскую помощь, всех переписали по фамилиям, драгоценности приказали сдать, причем по описи и под расписку. Интересно отметить, что об убитых ворах им не задали ни одного вопроса, как будто тех и не было вовсе... Так их встретила горячо любимая Россия, о которой они всегда думали, мечтали, а во время войны и помогали по мере си л ...
Но на Волге их продержали недолго, вскоре всех разделили и отправили в дальние лагеря. Уже в пути Щербачеву зачитали приговор ОСО, в котором, без всякого объяснения причин, была определена мера наказания 25 лет содержания в особо строгом лагере, где мы и встретились. Александру Дмитриевичу было за шестьдесят, и поэтому ему в формуляре сразу поставили букву «И» и оставили в покое. Мы все, как могли, поддерживали этого симпатичного и интеллигентного человека, которого Гуревич прозвал «осколок разбитого вдребезги». Как мы любили слушать рассказы Щербачева о предвоенных и военных годах в Европе! Кого он только не знал, с кем только не встречался... И великие князья, и Пуанкаре, и Ллойд Джордж, и Кшесинская, и отпрыски знатных русских фамилий бывшей России... Щербачев пояснил нам, что он встречался со всеми знаменитыми русскими аристократами еще вместе с отцом, сам он в то время был мальчиком. Говорил Щербачев на многих европейских языках совершенно свободно и удивлялся, что мы почти все одноязычные. К своей судьбе Александр Дмитриевич относился философски, ничему не удивлялся и только переживал, что не может сообщить о своей судьбе матушке... Александр Дмитриевич был прекрасным рассказчиком, до сих пор слышу неторопливую чистую русскую речь, он никогда не допускал в своих рассказах лихие лагерные «вывихи» русского языка, что частенько, к нашему стыду, делали мы – советские интеллигенты, и то, что он рассказывал без всякой аффектации, производило особенно сильное впечатление.