Плохи, должно быть, наши дела, я подумал. Потом заряд налетел, и больше я Фомки не видел (2/266).
Это достоинство гибели чайки в родной стихии придает Сене внутреннюю силу до конца бороться за возвращение на сушу. И тогда, обрекая себя на годы тюрьмы, он совершает свой молчаливый добрый поступок – обрубает рыболовные сети, тянущие корабль на дно. Действие, преступное по советским законам, и даже крайние обстоятельства, как угроза кораблекрушения и гибель экипажа, во внимание не принимались. Поэтому капитан, боясь тюрьмы, не решается избавиться от сетей, хотя эти столь драгоценные для государства сети были «утиль… сплошные дыры, не залатать» (2/259). Без сетей возникает короткая передышка, которая помогает команде найти выход, спасти шотландцев и спастись от кораблекрушения.
Белый парус в Северном Ледовитом океане, глубокая привязанность к «деду», угроза тюрьмы и несчастная любовь становятся необычайно сгущенными этапами наступающей зрелости Арсения Шалая. В порт он возвращается уже не «шалавым» (2/349), каким отправился в рейс. На рассвете он идет бродить по Мурманску, городу своей судьбы и созревания, которое он должен до конца осознать и обратить в слова и мысли.
Ранним утром за стаканом едва теплого кофе в неуютном привокзальном буфете Сеня вспоминает момент чуда, увиденного в самом начале плавания:
Я стал к переборке отдышаться, поглядел в люк. И вдруг увидел: звезда качается, голубая, прямо над моей головой. Я просто очумел. Потом лишь дошло, что это не она качается, она себе висит на месте, а нас переваливает с борта на борт. И никто ее не видел, только я один – из темного трюма. Где же это я читал, что можно в самый ясный полдень увидеть звезду из колодца? Даже не верилось. А теперь я сам в этом колодце оказался. Я стоял, смотрел на нее (2/146).
Это видение превращается в символ его прозрения: звезда, которая днем светит в темный колодец жизни, – это три минуты доброты, когда каждый человек на Земле должен остановиться, чтобы, услышав зов о помощи, прийти на помощь ближнему или дальнему:
И жизнь сама собой не поправится. А вот было бы у нас, каждого, хоть по три минуты на дню – помолчать, послушать, не бедствует ли кто, потому что это ты бедствуешь!.. Или все это – бесполезные мечтания? Но разве это много – всего три минуты! А ведь так понемножку и делаешься человеком (2/381–382).
И за это постижение судьба еще раз сводит его с Клавкой. Встреча эта очень трудна для обоих, но Сеня, прощаясь, находит слова, навсегда изменившие их жизнь:
А будет худо, не дай бог, или пусто, как ты сказала, тогда позови только – я примчусь. Мы же с тобой знаем, как это бывает: вот уже, кажется, ничего тебе не светит – и ангел не явится, и чайка не прилетит, – ан нет, кто-то все же и приходит. Я к тебе отовсюду сорвусь, где бы я только ни был. Даже и письма не напишешь – я услышу, почувствую… (2/387)
И Клавка, безошибочным женским инстинктом угадав, что произошло в нем и что он больше никогда не оскорбит и не обидит, решается:
– Поедем ко мне в Росту… Поедем, я сказала. Попробуем жить с тобой.
– Как же девятины? – все, что я догадался спросить.
– А ну их! …Там и без меня не заскучают. А тут ты все-таки – живой. Эх, сделаю еще одну глупость – и затихну! (2/387)
Когда она говорит «живой», это не только его физическое выживание в недавнем рейсе, но живая душа, стремление, которое она чувствует в нем, – стать лучше, добрее.
Перед началом новой жизни с любимой Сеня оборачивается, чтобы навсегда попрощаться со своей беспутной молодостью и на неделю – с морем, ставшим его судьбой. И, не торопя, его ждет Клавдия, впервые получившая в романе это полное имя. В этой сцене короткого прощания и тихо ждущей в стороне женщине есть удивительный покой и ясность, которые передаются читателю. «На свете счастья нет, но есть покой и воля» – редкое жизненное мгновение такого состояния передал Георгий Владимов в конце своего романа.
Некоторые критики сочли хеппи-энд книги неубедительным и потому разочаровывающим. Но в «Трех минутах молчания» нет никакого хеппи-энда:
Клавка роняла варежки, застегивала мне телогрейку на горле, а студеный ветер выжимал у нее слезы.
– Я тебя завлекала, завлекала, а теперь самой страшно…
– Иди вперед, – я сказал.
Она кивнула.
– Вот правильно.
– И пошла (2/388).
Что будет с ними дальше, неизвестно, потому что повествование кончается. Но читатель прощается с героями, когда они идут вперед и хотят попробовать прожить жизнь вместе. Не зависая в прошлом, не отступая в страхе перед любовью, но каждый – с полной душевной отдачей и ответственностью за другого. В романе «Три минуты молчания», единственной из владимовских книг, – хорошее окончание, потому что в нем – начало. Может быть, поэтому книгу так полюбили молодые читатели.
Северный Ледовитый океан
В книге есть еще один персонаж, оказавшийся для Владимова самым сильным впечатлением плавания – Северный Ледовитый океан с его переменчивостью волн и ветров, пугающими шквалами и великолепной красотой, отраженной в непосредственном восприятии персонажей: «Такое было море – хоть вешайся от его синевы» (2/148). Начало плавания связано с недолгим состоянием счастья:
Дрифтер не торопился, и мы не торопились, смотрели на синее, на зеленое, ресницы даже слипались. Стояночный трос уже кончался, за ним выходил из моря вожак – будто из шелка крученный, вода на нем сверкала радужно. Чайки садились на него, ехали к шпилю, но шпиль дергался, и вожак звенел, как мандолина, ни одна птаха усидеть не могла. Дрифтер тянул его не спеша, то есть не он тянул, он только шлаги прижимал к барабану, чтоб не скользили, но так казалось, что это он тянет, дрифтер, весь порядок – с кухтылями, поводцами, сетями, рыбой. Ну, рыбу-то мы еще не видели. И наверное, дрифтер не о ней думал, наверное, не о ней думал – нельзя же только об этом и думать, – про чаек, которых мы зовем глупышами, черномордиками и солдатами: счастливей они нас или несчастнее. А может быть, и вовсе ни о чем, просто глядел на воду, завороженный, млел от непонятной радости (2/143).
Но когда над океаном спускается ночь, пугающее ощущение вселенского одиночества охватывает героя: «Тьма настала кромешная, и тишина… И я летел