— Чуть?! Да я уже по-крупному пострадала! На улицу выйти не могу!..
— Не говоря уже о тебе, Николаич… На тебя все стрелки, кажется, перевели…
— Да почему же на меня-то? Что же это за наказание?
Карпов подошел к Максимову и похлопал его по плечу:
— Все очень просто, Николаич. Война должна быть. Но у этих сук — у хозяев, мать их так, принято сейчас не мочить своих. А поскольку у них нет, собственно, ни чужих, ни своих… Вернее, свои и чужие есть на каждый, строго определенный момент времени, и меняются они местами очень быстро. Своих от чужих отличить очень сложно: Сегодня он чужой, а завтра, глядишь, какой-нибудь министр поменялся в правительстве, денежки пошли чуть-чуть по другому руслу — и вчерашний чужой стал самым близким своим… Вот они и переводят стрелки, — продолжал Карпов, переведя дух. — Вводят в игру, в войну свою, так сказать, которых им не жалко.
— Я не понял — смысл-то какой? Если кто-то кому-то должен, то, значит, они грохают кого-то третьего и расходятся довольные?
— Нет, не совсем так. Они грохают крайнего, которым в данном случае оказался Маликов. А потом просто переводят стрелы на тебя. Чтобы отчитаться перед ментами. Это же азбука!
— А почему на меня?
— Ну это уж ты у них спроси. Вот Григорьев, видимо, знал почему… За что и поплатился.
— Кстати, да, а он-то как попал в эту мясорубку? Наташа — ясно, они знают, что она знает… А Григорьев?
— Это пока не ясно. Как непонятно и то, связан ли с этой цепочкой Боровиков, которого тоже вешают сюда же… Вообще, это очень удобно — взять и все громкие убийства нанизать на один такой стрежень. Поди разберись потом. Даже термин есть специальный — передел, мол, сфер влияния. Что за этими словами стоит, хоть кто-нибудь может объяснить? Чушь собачья! Все проще на самом деле…
— Конечно! — Максимов встал с табуретки. — Проще некуда! Ладно, давай собираться, нас там уже ждут. Они не любят, когда их клиенты сильно опаздывают. Надо еще в магазин зайти…
— Зачем? — Карпов нахмурился.
— Как это — зачем? За водкой, за закуской…
— Опять пить весь день? — Карпов скривил рот в иронической улыбке. — Что-то подозрительно мне это… Если там у тебя такие черные алкаши, чем они нам помогут?
Максимов усмехнулся:
— А ты желаешь, чтобы нам помогали эти — с холодной головой и горячим сердцем? Нет уж, мои мне как-то приятнее…
— Ладно, раз обещали — поедем. Посмотрим, что там у тебя за супермен… Наташа, ты не выходи из дому, ладно?
Аля обняла свою гостью за плечи:
— Не волнуйтесь, мужчины, я уж за этим прослежу. Мы с Наташенькой дома посидим, по хозяйству тут… Пошебуршим.
— Во-во, пошебуршите… Все, мы поехали. — Максимов решительно шагнул к выходу. Но неожиданно остановился, вернулся, поцеловал Алю в губы и потрепал по голове Наташу.
— Дверь никому не открывайте! — сурово рявкнул он напоследок, чтобы как-то замять свидетельство минутной слабости.
Шантаж
Кульков проснулся в отличном расположении духа. И, только сделав первое движение — чуть приподняв голову с подушки, понял, какой силы похмелье давит на его тело, разрывает весь организм, каждую клеточку, каждый уголок мучительной тупой болью.
Организм-то ладно: тело, оно и не такое выдерживало… А вот что касается головы — здесь дело обстояло совсем нехорошо.
Кульков видел прямо перед собой хитроватое, с вечной невысказанной тайной в раскосых глазах, лицо Ильича. Ленин был в привычной кепке, с запомнившейся Кулькову за долгие годы советского идолопоклонничества бородкой — и смотрел прямо ему в глаза, словно ожидая от лидера петербургских — тьфу, ленинградских! — коммунистов какого-то слова, какого-то шага, просто какого-то действия.
«Где я?» — впадая в тихую панику, подумал Кульков. Дома у него портретов вождя не водилось.
Он попытался осмотреть помещение, но шевелить головой — это было просто невыносимо! Затылок мгновенно наливался свинцовой тяжестью, малейшее напряжение шейных мышц отдавалось в висках болью. И Кулькову пришлось ограничиться движением зрачков.
Это тоже оказалось не очень приятно: такое ощущение, что глаза сейчас лопнут под страшным давлением изнутри. Но Сан Санычу удалось окинуть взглядом помещение. Правда, угол обзора составлял далеко не сто восемьдесят градусов — дай Бог, если девяносто… Большую часть обозримого пространства занимал все тот же Ильич, с невыносимой прямотой взиравший прямо в лицо Кулькову. За рамой гигантского портрета виднелись малиновые гардины, куски деревянных конструкций, странные, непонятного предназначения железки.
Писк радиотелефона за спиной вернул Сан Санычу ощущение реальности происходящего, и паника не то чтобы покинула его, а слегка отодвинулась.
Пошевелив руками и в немыслимом изломе затащив их за спину (стараясь при этом не шевелить головой), Сан Саныч вытащил на свет Божий телефон, который до этого лежал зажатый между позвоночником Кулькова и тем, что служило ему постелью.
— Але, — прохрипел Кульков в трубку, не узнав собственного голоса.
— Сан Саныч?
Кульков услышал голос своей секретарши и едва не выматерился в трубку. Только ее сейчас не хватало!
— Але, — повторил он. — Говори — чего там у тебя?
— Господин Комаров вас дожидается.
— Где? — спросил Кульков, уже понимая всю нелепость своего вопроса… Ну где может его дожидаться Геннадий, если об этом сообщает секретарша? В офисе, конечно! Где же еще?
— Здесь, — ответила слегка растерянная Лена. — В офисе…
— Сейчас буду, — выдавил из себя Кульков. — Пусть обождет.
— Хорошо, спасибо, Сан Саныч… Так я скажу, чтобы обождал.
Кульков выключил трубку и, громко застонав, приподнялся на своем ложе. Встать на ноги сил не хватило. Кульков сел в постели, опираясь обеими руками о мягкое: он еще не мог понять, что это такое — диван ли, кровать ли, просто матрас, но ЭТО точно было мягким.
Поворот головы… Осторожно, чтобы не расплескать боль, сконцентрировавшуюся в затылке, чтобы не дать ей захлестнуть лоб, виски, не залить ею глаза. Еще поворот, такой осторожный. И Кульков наконец понял, где он находится.
Однако на этом уровне понимания не рассеялась завеса тумана, скрывавшего окончание вчерашнего вечера. Напротив, вчерашние события стали казаться еще более таинственными.
Кульков обнаружил, что он у себя в каптерке, которая находилась как раз за его кабинетом, в офисе партийного штаба. В каптерке этой, довольно, впрочем, просторной, хранился всякий хлам. Вот, к примеру, старый диван, прежде стоявший в кабинете Сан Саныча, а теперь дожидавшийся в кладовой, когда его заберет к себе домой уборщица тетя Люся. И портрет Ильича, огромный, в полстены: Кульков вспомнил его — да, он сам помогал затаскивать портрет сюда. Слишком уж большой был Ильич… Да и, если честно, нарисован неважно. Не очень приличное, в общем, по современным стандартам, полотно. Выбрасывать Ильича, пусть и даже и дурно написанного, на помойку как-то нехорошо, не по протоколу. Да и то подумать: коммунисты выбрасывают портрет вождя! Прямо демократизация какая-то. Журналисты набежали бы, потом бы в газетах фотографии со своими идиотскими комментариями нашлепали. И объясняйся потом с безумными пенсионерами — не ренегат ли ты, не уклонист ли?..
Но как он-то, Кульков, оказался здесь?
Напрягшись изо всех сил, Сан Саныч поднялся-таки на ноги. Лицо Ильича опасно приблизилось к его глазам, и тут — может быть, от слишком пристального взгляда вождя мирового пролетариата, а скорее всего, от прыгающего с похмелья давления — Кулькова шатнуло… И он опять рухнул на диван, правда, не навзничь, успев выставить назад руки.
Руки уперлись во что-то живое, скользкое, отвратительно теплое. Это живое дернулось и закричало.
В глазах у Сан Саныча потемнело. Сердце громко ухнуло и упало куда-то в низ живота. Забыв на секунду про боль в голове, он как-то очень быстро заерзал и отполз в сторону. Остался на диване, но переместился к подлокотнику. Только после этого Кульков нашел в себе смелость и силы обернуться и посмотреть назад…
Галина Ипатьева лежала на боку и смотрела на Кулькова глазами, полными настоящей, холодной злости. Быстро окинув ее взглядом, Сан Саныч понял, что руки его уперлись в бедро Ипатьевой, затянутое в неизменные кожаные джинсы. Прикосновение к ним и вызвало у него ощущение чего-то совершенно потустороннего.
— С добрым утром, отец народов, — тихо сказала Ипатьева. — Как спалось?
— Ничего, — ответил Сан Саныч, приходя в себя и снова поднимаясь на ноги. Его опять качнуло, но уже не так радикально, как в первый раз, — и он устоял на ногах.
— У тебя тут выпить есть чего-нибудь, Сан Саныч? — спросила Ипатьева, садясь на диване по-турецки.
— Найдем, — ответил он. И подумал: «Она ведь права, эта «отвязанная» журналистка! Похмелиться сейчас просто необходимо. Иначе — невозможно существовать. Не говоря о том, чтобы работать, то есть принимать решения, говорить по телефону, слушать всяких «ходоков», которые прут сюда, в штаб — словно и впрямь рвутся к Ленину! — за советом, за деньгами, за пенсией, а то и попросту за горячим «марксистским чайком»… Тьфу ты, гадость! — Кульков вспомнил про «марксистский чаек». (Словосочетание это он вычитал из книжки, отобранной неделю назад у сына.) — Аксенов, подлец, издевается над святынями… Антисоветчик, сука! Хотя сейчас уже и советов нет, а все равно — вредная литература, особенно для молодежи… Молодежь-то тянуть надо к партийным ценностям, а они, эти шестидесятники хреновы, окончательно распоясались, последние опоры вышибают из-под… Ног, что ли? Так это у тех, кого вешают, из-под ног опоры вышибают!..»