— Колета, — медленно отвечает она, — а отца Пьером звали. Звали. Отец, значит, мертв.
— Отлично. — Образок святого Христофора со шляпы отцепил, на ладонь положил. — Покровителем своим и Господом нашим от своего имени и от имени моего сеньора, герцога Ангулемского обещаю, что если рассказанное Колетой, дочерью Пьера из Лютеции, окажется правдой и будет достойно внимания моего сеньора, то девица эта получит защиту и безопасность и прощение всех прошлых грехов перед законом, а возможно и награду. Аминь. Думаю, что этого достаточно. Действительно, достаточно: рекомая девица смотрит на фицОсборна, как на сияющего архангела, кланяется в пояс и пытается поцеловать руку. И тихонько проливает на косынку целые потоки слез, беззвучно и вроде бы сама того не замечая. Армориканец улыбается Эсме поверх ее головы, словно извиняясь, потом треплет переписчицу по мокрой щеке:
— Ну-ну, девушка, перестань. Прочти молитву и начинай все рассказывать. Господи, думает Гордон, почему мне никто не объяснил, что с ней надо было говорить, как с молодой пугливой лошадью? Они здесь — меньше люди, чем какие-нибудь псоглавцы с той стороны мира… А обещание… а обещание герцог исполнит все равно, даже если решит, что фицОсборн слишком вольно распорядился его словом. И не ему, младшему, объяснять фицОсборну про риск. Тем более, что армориканец… да какой он армориканец, можно переселить альбийца с Острова, но нельзя выселить Остров из альбийца — все прекрасно понимает сам.
— Они пришли к Пьеркину, — говорит Колета дочь Пьера, — на святого Жиля, да, за неделю до Рождества Девы Марии, и дали за меня восемь золотых.
18 октября, день Мэтр Эсташ Готье был человеком наблюдательным не поневоле даже, а по милости Пресвятой Девы. Уродился с талантом — раз взглянешь, хоть на площадь, хоть на прилавок, — и потом можешь перечислить все увиденное. В детстве он выспаривал у соседской мелкоты яблоки и черешки ревеня: поглядит на кучу любого барахла, хоть рваной упряжи, хоть ломаной посуды, ждущей починки, столько времени, сколько нужно на один вдох, а потом, после трех пробежек по улице, все может правильно назвать. Усердия, старания в том не было — но дар пригождался не раз. Вот и сейчас он мог бы вспомнить, во всех подробностях, площадь перед городской тюрьмой. Вспомнить через час, вспомнить завтра. Серые неровные стены бывшего монастыря, а до того — королевского замка. Камень, гладкий и словно бы залапанный, захватанный грязными руками. Полукруглую арку над тяжелыми воротами,
двух алебардистов возле нее, лениво отгоняющих голытьбу, чтобы освободить проход бабе почище, со служанкой, нагруженной тяжелыми корзинами. Толпу босяков и сомнительных типов, самое место которым было бы по другую сторону стены. Кучку визгливых шлюх. И еще одну девку легкого поведения, пьяную, которая сидела у стены, бесстыже разбросав ноги. Место не из лучших, люди такие же, а уж повод появиться — отвратительней некуда. Свой же человек, купец, из некрещеных саксонцев четыре десятка лет как человек жил, а на пятом из ума выжил и идолищу какому-то в жертву двух женщин удавить попытался. Одну и удавил, а вторая покрепче оказалась, отбиваться начала и шум подняла. И будь они обе рабыни-язычницы или хоть просто язычницы, так шуму бы особого не было, случаются такие дела, редко, но бывает. Судили бы и повесили тишком как за обычное убийство. Так нет же, христианки обе.
Вышло дело это ночью, ночью же саксонца и арестовали, отволокли в тюрьму — и все было бы хорошо, если б городской страже пришло на ум позатыкать рты прислуге купца Ренварда. Не пришло, по отсутствию ума. Так что слухи пошли очень быстро, прикрывая позавчерашний переполох с арестом разбойников и вчерашнюю сплетню о принце. Прикрывая, как тугая крышка — кипящий горшок. Там орлеанцам побуянить не дали, сам же господин коннетабль и не дал, пригрозил ввести в город войска — так немедля нашелся другой повод. Последние дни пришли, язычники проклятые наших женщин бесам в жертву приносят, колдовство, чернокнижие — и не умысел ли на святую нашу веру и город Орлеан? И даром что отцы-доминиканцы никаких следов чернокнижия не нашли, а нашли только идолослужительное изображение в виде ткачихи, сиречь судьбы, то есть обыкновенную глупость языческую. Понадобилась этому болвану Ренварду зачем-то удача, ну вот и пожнет он эту удачу горлом. Но его-то не жалко, а вот что с кварталом теперь будет — да и с самой тюрьмой… Здесь пока людей мало. Потому что не все трещотки еще воды натаскали, очаги разожгли и мужьям обеды приготовили — и не все мужья пока что те обеды съели. Чуть позже, чуть ближе к полудню, здесь будет вдесятеро больше зевак, и из них каждый третий — с прибранным по дороге камнем. Вдруг да выведут к народу на честный суд скверного язычника? Людей мало, но с каждым мигом становится больше. Ручейки невелики, а, сливаясь, целую реку образуют. Быть беде… Чтоб беды не стало больше, мэтр Готье, как гильдейский старшина, уполномоченный советом, должен проследить, чтобы расследование велось честь по чести, по всем уложениям. Чтобы глупый дурак Ренвард дожил до виселицы, чтобы допросчики не слишком усердствовали, а соблюдали закон и обычай.
Потому как этим только позволь, такого наворотят, что будет тут у нас заговор язычников и колдунов, важный такой, серьезный, чтобы самим надуться и другим дать душу отвести… Это с одной стороны. А с другой выходит, что гильдия за своих вступается и заговорщиков покрывает — а такой крик тоже может кровью кончиться и помнить такую кровь будут долго. Ну что ему, этому саксонцу, в ум вступило? Под эту беседу взял с собой Готье не только троих слуг, для солидности и безопасности, но и двоих уважаемых купцов из гильдии, ревнителей веры и законности. Чтобы ни один из свидетелей не мог потом поклясться, что Эсташ Готье язычника покрывает — или, напротив, на него науськивает. Был? Был. Об участи осведомлялся? Осведомлялся. О беспристрастности говорил? Еще как говорил,
королевскому следователю все уши прожужжал, как крупная назойливая пчела. Взятки предлагал, на нужные решения намекал? Да что вы, помилуй Пресвятая Дева, на честного-то человека напраслину возводите!.. А, надо сказать, на Ренварда глядя, и в черта поверишь. Серый весь, мокрый, липкий, глаза пустые. Воду пьет, если дать. На еду смотрит как на непонятное что-то. На вопросы отвечает с четвертого раза на пятый, как ни спрашивай. И не по упорству — просто не слышит. Руку ему помяли, не бережет, не замечает.
Отец-доминиканец уговаривает: покайся, прими святое крещение — легче же станет, и жизнь вечную обретешь. Молчит, не ругается даже. И смотрит… мэтр Эсташ в своей жизни всякого повидал, а в прошлый год особенно — но взгляда такого не упомнит даже у себя, в зеркале, в те минуты, когда больше всего на свете хотелось от земного суда к небесному улизнуть.
За всей этой возней Готье что-то потихоньку кусало. Словно одинокая блоха под нижней рубахой скачет, или надоедливый комар над ухом попискивает, и никак его ни прихлопнуть, ни отогнать. Никакого отношения к тюрьме, дурному Ренварду и убийствам комарик не имел. Раньше привязался. В тюремном дворе? Может, и во дворе. У ворот? Может, и у ворот. По дороге? Нет, не по дороге. Позже. Внутри, в подвале? Раньше. Что-то такое в куче городского мусора было, что и не мусор вовсе. Арестованные позавчера с фальшивым брачным контрактом пользовались особым успехом. Тюремная стража их предусмотрительно запихнула в такую камеру, чтоб с любопытствующих деньги брать за погляд. А те и рады, кто еще при зубах, рассказать свою историю — денежку кинут, выпить дадут. Значит, разрешено им, значит, несложно догадаться, кем разрешено. Опять же и заработок какой-никакой — меньше расход тюремной казны. Вот тут-то Готье еще раз ее увидел — мелкая, щуплая шлюха в цветной почти новой юбке, в малиновом бархатном корсаже толклась у решетки, пихала одному из рассказчиков луковицу.
Раньше этот профиль украшен был усами. Теперь — завитками на лбу и коровьими рогами, на которые намотаны грязные патлы. Да и сам профиль оплыл, постарел и за мужской его принять было вовсе невозможно, даже без кирпичных румян во всю щеку. Только мэтр Эсташ эти глаза, и улыбку, и разворот плеч, и… в аду бы узнал. На мужчине, на женщине, на уличном воробье. И голос был другой, и выговор приречный — а человек все тот же. Выползень. Нечисть альбийская. Кит Мерлин. Мало было его тут приметить и сообщить; мало. Если этот вертится вокруг позавчерашних арестантов, значит, интерес к грамоте у него имеется до сих пор. Значит, вся его Альба, все его службы в деле. Из чего следует, что хорошо бы альбийскую нежить опознать так, чтобы два свидетеля на допросе говорили и не путались. Был такой. Точнее, была. Пригодится — хорошо, не пригодится — пусть повертится ужом на сковородке.
— Как добрые христиане, — сказал спутникам мэтр Эсташ, — мы обязаны что? Помогать падшим вернуться на стезю добродетели. Паро, Симон, видите вон ту, с луковицами? Если откажется от греха — возьму в дом поломойкой. Идите, вразумляйте. А со мной как раз два почтенных человека, свидетели. Ну что, господин бывший студент, повадился кувшин по воду ходить, там ему и голову сломить. Позаботились вы, чтобы я вас крепко запомнил, теперь не обессудьте. Сами виноваты, нечего послам большой державы в непотребном виде по тюрьмам лазить. Такие послы сами в тюрьме сидеть должны. А лучше — на соляных копях гнить. Но наши копи без него обойдутся, а вот за конфуз, который сейчас, дай Бог, случится, его свои же и удавят, много надежней нашего.