долго смотрела на записку, прежде чем записать ответ. Когда она вернула мне бумажку, в ее глазах стояли слезы. Она отошла к окну.
Я развернул послание. Расшифровка заняла двенадцать секунд. Я знал, что тут написано, после четвертой буквы.
ЯУБИ
Я убила человека.
СЕЙЧАС
Как же я ненавижу больницы.
Не поймите меня неправильно — я рад, что они существуют. В больницах работают люди, которые вправляют переломы, отмеряют и колют спасительные препараты, проводят экстренные операции на жизненно важных органах, и все это за ничтожные деньги и почти без сна — это героизм.
И в то же время там работают люди, которые вправляют переломы, отмеряют и колют спасительные препараты, проводят экстренные операции на жизненно важных органах, и все это за ничтожные деньги и почти без сна: И КАК ТУТ ПРИКАЖЕТЕ НЕ БОЯТЬСЯ?
Ну и к тому же природа больниц такова, что туда массово стекаются больные люди, как будто им медом намазано. Я ни на минуту не забываю о том, что туда можно прийти со сломанной ключицей, а уйти с марбургской геморрагической лихорадкой. Худшее бесплатное обновление в истории, типа: «Поздравляем! Вы наш пятимиллионный клиент! А теперь плачь кровавыми слезами, пока не сдохнешь».
Мы ехали всю ночь напролет. К счастью, Вади оставили свою машину в гараже, а ключи — в вазе на буфете (и я очень, очень надеюсь, что у нас будет возможность вернуть машину). Из полицейского отчета о травмах Доминика Ригби недвусмысленно следовало, что каждая минута нашего промедления была минутой, в которую он мог отбросить коньки.
Двери со свистом захлопываются за нами, и я по слепящему глаза свету и букету ароматов (антисептик, пропитанная мочой ткань и вежливо сдерживаемое отчаяние) понимаю, что мы попали в медучреждение, еще до того, как вижу указатель. Сегодня семнадцать пострадавших сидят на краешках изогнутых пластиковых стульев. От некоторых разит характерным амбре субботы в три часа ночи, в частности от тощего дядьки с лысиной, залитой подсохшей кровью, как пончик глазурью, из которой до сих пор торчат созвездиями осколки бутылки ньюкаслского темного эля. Но легкораненые меня не тревожат: травмы головы, как правило, не заразны. Пугают меня другие — те, кто хватается за животы, с расфокусированным взглядом и жирной пленкой пота на лбу. Я припоминаю откуда-то, что мировой рекорд по дальности фонтана рвоты составляет 8,62 метра, и стараюсь окружить себя невидимым пузырем такого радиуса. Дергаясь всякий раз, когда кто-то вторгается в зону моего личного карантина, я пробираюсь к регистратуре.
— Как попасть в реанимацию? — спрашиваю я.
Из-за стойки на меня смотрит суровая седовласая женщина в голубой униформе.
— По твоему виду не скажешь, что тебе нужно в реанимацию, — говорит она с густым шотландским акцентом, которого хватило бы, чтобы нарисовать Форт-Бридж. — Возьми номерок, и тебя вызовут, как только кто-нибудь освободится.
— Нет, я не болен, — объясняю я. — Я пришел навестить кое-кого.
Она сверлит меня взглядом.
— Три часа ночи. Хочешь посмотреть, как человек спит? Ну и к кому ты пришел?
— К Доминику Ригби.
Она мигом перестает ерничать.
— Боже мой, тогда иди за мной.
Она ведет нас по дезинфицированным коридорам и останавливает миниатюрную азиатку, тоже в голубой форме.
— К Ригби, — говорит она азиатке.
— Вы его сын? Вы — Бен?
У этой медсестры шотландский акцент еще сильнее, чем у ее коллеги, если такое вообще возможно.
— Да, — говорю я.
Перемена в ней происходит мгновенно.
Эта женщина работает в отделении интенсивной терапии. Она целыми днями имеет дело с огнестрельными ранениями, она откачивает жидкость из легких детей, захлебывающихся от муковисцидоза. Я к тому, что она закаленная, но, услышав мою ложь, бледнеет.
— Господи… — бормочет она. — Слава богу. Мы уже несколько недель пытаемся разыскать родственников, но в больнице, где проходит лечение ваша мать, сообщают, что она слишком слаба для разговора с нами, а в школе-интернате, адрес которой записан в полиции, о вас никогда не слышали. Административная ошибка — и в результате мы понятия не имели, где вас искать.
Она замолкает, словно ожидая, что я заговорю, но она ничего у меня не спрашивала, и я молчу. Мне кажется, наш разговор — это темная комната с рассыпанными по полу канцелярскими кнопками, и я стою в этой комнате босиком.
— У него был только один посетитель, — продолжает она, — и то до того, как он начал приходить в себя. Высокая темнокожая женщина, Сандра… Брукс, кажется?
Я давлю из себя даже не полу-, а третью часть улыбки — это все, на что я сейчас способен.
— Э-э, она друг семьи.
Медсестра кивает.
— Я как раз закончила обход. Кажется, твой отец был в сознании. Он будет ужасно рад тебя видеть. Он звал тебя во сне.
Она протирает руки спиртовым гелем, жестом приглашает нас проделать то же самое и ведет через двойные распашные двери.
— Сандра? — шепчет Ингрид, шагая рядом со мной.
— Десять к одному, что это ЛеКлэр, — киваю я. — И чего она так прицепилась к этой проклятой песне?
— А кому дано постичь грязные тайны музыкального вкуса людей среднего возраста? Она заимствует оттуда все свои внешние имена.
— Так или иначе, она была здесь раньше нас, значит, вышла на ту же закономерность. С этого момента мы должны быть очень, очень осторожны.
— Да ну?
Медсестра ведет нас по слабо освещенному коридору. Палаты здесь напоминают клетушки. Мы проходим бесконечные ряды металлических коек, заполненных тихонько умирающими людьми. Знаю, знаю, мы все умираем. Мужчины у нас живут в среднем до семидесяти девяти лет. А значит, с каждой проходящей минутой мы приближаемся примерно на одну сорокадвухмиллионную ближе к смерти. Микроскопические часы вмонтированы в каждую клетку головного мозга и кровеносных сосудов и знай себе тикают. Но я оглядываюсь вокруг, и как ни крути, для некоторых людей часы тикают слишком быстро.
Белоснежно-резкий запах антисептического средства для мытья полов выуживает воспоминание из глубины моей памяти.
Я распластан на спине. Пальцы Бел обводят мясистый кратер из крови и кости, образовавшийся в моем лбу, и следуют по соленой линии к моей руке. Я чувствую жар ее ярости, устремленный сквозь года, как взрыв далекой сверхновой.
Мы останавливаемся у последней клетушки слева. Жестом попросив нас подождать, медсестра юркает внутрь и вскоре появляется вновь.
— Он сейчас не спит, но я не знаю, как долго он проведет в сознании. — Лицо у нее сочувственное, но тон деловой. Думаю, медсестры должны, как никто, уметь дозировать сочувствие, которое они могут себе позволить. — Он очень, очень слаб. Я сказала