Солнце уже село, но было все еще жарко. Проезжая через лес, Антуан выбирал боковые дороги, которыми мало пользовались, держался прямо под высокими деревьями. В опущенные окна автомобиля врывался теплый, пахнущий листвой воздух.
Анна болтала. В связи со своей недавней поездкой в Берк она заговорила о муже, что делала довольно редко.
— Представь себе, он не хотел меня отпускать! Просил, угрожал, был просто отвратителен. Все же он проводил меня на вокзал, но не преминул напустить на себя вид мученика. И на перроне, когда поезд отходил, у него хватило наглости сказать: «Значит, вы никогда не переменитесь?» Тогда с площадки вагона я бросила ему такое «нет»! «Нет», означавшее самые ужасные вещи!.. И это правда, я не переменюсь: я его не выношу, тут уж ничего не поделаешь!
Антуан улыбался. Он не прочь был видеть ее разгневанной. Иногда он говорил ей: «Люблю, когда ты смотришь злодейским взглядом». Он вспомнил Симона де Батенкура, приятеля Даниэля и Жака, его козлиную мордочку, бесцветные, как мочало, волосы, кроткий, немного унылый вид; в общем, Симон был довольно антипатичен.
— Подумать только, что он мне нравился, Этот болван, — продолжала Анна. — И, может быть, как раз из-за этого…
— Из-за чего?
— Из-за его глупости… Из-за того, что у него было в жизни так мало любовных приключений… Меня это словно освежало, — все-таки перемена. И как будто подходящий случай начать жить заново… Да, порою бываешь такой идиоткой!
Она вспомнила о своем решении чаще говорить о себе, о своем прошлом; сейчас представился удобный случай, сейчас — или никогда. Она устроилась поудобнее, положила голову на плечо Антуана и, устремив взгляд на дорогу, предалась воспоминаниям:
— Иногда я встречалась с ним в Турени на охоте. Я заметила, что он поглядывает на меня, но заговорить он не решался. Однажды вечером, возвращаясь с прогулки, я встретила его в лесу. Он шел пешком, почему — не знаю. Я была одна. Я велела остановить машину и предложила подвезти его в Тур. Он покраснел как рак. Сел в машину. Все — не говоря ни слова. Наступала ночь. И внезапно, уже в черте города…
Антуан слушал рассеянно, его внимание было поглощено дорогой, стуком мотора.
Анна… После него она будет любить других, верная своей судьбе. Он не строил себе иллюзий насчет продолжительности их связи. «Любопытно, — думал он, — как это меня всегда влекло к таким эмансипированным, темпераментным женщинам…» Часто он задавал себе вопрос, не является ли это смешение товарищеского чувства и влюбленности, которым он удовлетворялся в своих отношениях с любовницами, неполноценной формой любви. Недостаточной, может быть, даже довольно убогой. «Ты смешиваешь любовь с вожделением», — сказал ему как-то Штудлер. Полная или неполная, но эта форма ему подходила и вполне удовлетворяла его. Она оставляла нетронутой его силу хорошего работника, которому нужна свобода, чтобы он мог целиком посвятить себя своему призванию. И ему снова пришел на ум недавний разговор с Штудлером. Халиф процитировал ему слова одного своего знакомого, молодого писателя, некоего Пеги: «Любить — значит признавать правоту любимого человека, когда он не прав». Эта формула сильнейшим образом шокировала Антуана. В такой все попирающей, самозабвенной, одуряющей форме любовь всегда вызывала у него недоумение, ужас и даже нечто вроде отвращения…
Автомобиль проехал по мосту, пересек Сену и начал лихо взбираться на Сюренский холм.
— Здесь есть маленькая харчевня, где можно поесть жареной рыбы, — внезапно промолвила Анна, вытянув руку. (В свое время именно сюда возил ее Делорм, бывший студент-медик, ставший аптекарем в Булони, который в течение нескольких лет до самой этой зимы, до тех пор, пока Анна не отучилась наконец от наркотика, оплачивал благосклонность этой неожиданно дарованной ему любовницы, поставляя ей морфий.)
Опасаясь, как бы Антуан не задал неудобного вопроса, она принужденно засмеялась.
— Туда стоит зайти ради хозяйки! Толстая тетка в бигуди и с постоянно спущенными чулками… Я бы предпочла ходить босой, чем носить чулки штопором. А ты?
— Поедем как-нибудь в воскресенье, — предложил Антуан.
— Только не в воскресенье. Ты же отлично знаешь, что я терпеть не могу воскресений. На улицах без конца толпятся люди под предлогом, что они отдыхают!
— Да, это, в общем, очень удобно, что шесть дней из семи другие работают, — насмешливо заметил Антуан.
Она не почувствовала упрека и рассмеялась:
— Бигуди. Обожаю это слово. Его произносишь — и во рту словно раздается звук кастаньет. Когда у меня будет другая собака, я назову ее Бигуди… Но у меня никогда не будет другой собаки, — прибавила она решительно. — когда Феллоу состарится, я отравлю его. И никем не заменю.
Молодой человек улыбнулся, не поворачивая головы.
— У вас хватило бы мужества отравить Феллоу?
— Да, — сказала она. — Но только тогда, когда он станет совсем старым и больным.
Он окинул ее беглым взглядом. Ему припомнились странные слухи, которые распространились после смерти старика Гупийо. Иногда он думал об этом. Чаще всего — чтобы посмеяться. Но порою Анна его пугала. «Она способна на все, — думал он. — На все, даже на то, чтобы отравить мужа, ставшего совсем старым и больным…»
Он спросил:
— Можно узнать — чем? Стрихнином? Цианистым кали?
— Нет… Каким-нибудь производным барбитуровой кислоты… Лучше всего дидиаллил. Но он включен в таблицу Б, для него нужен рецепт… Мы удовольствуемся простым диаллилом! Не правда ли, Феллоу?
Антуан засмеялся несколько неестественно:
— Не так-то легко найти правильную дозу!.. На один-два грамма больше или меньше — и неудача…
— Один-два грамма? Для собачонки, которая не весит и трех кило? Вы в этом ничего не смыслите, доктор!.. — Она произвела краткий подсчет в уме и спокойно заявила: — Нет, для Феллоу будет вполне достаточно двадцати пяти сантиграммов диаллила, самое большее — двадцати восьми…
Она замолчала. Он тоже. Может быть, они думали об одном и том же? Нет, так как она прошептала:
— Я никогда никем не заменю Феллоу… Никогда… Тебя это удивляет? — Она снова прижалась к нему. — Я ведь могу быть верной, Тони, знаешь… Очень верной…
Машина замедлила ход, повернула и переехала через железнодорожное полотно.
Анна, глядя на дорогу, рассеянно улыбалась.
— В сущности, Тони, я родилась для того, чтобы посвятить себя великой единственной любви… Не моя вина, что мне пришлось жить, как я жила… Но, во всяком случае, — произнесла она с силой, — могу сказать одно: я никогда не опускалась… (Она говорила искренне, совсем забыв о Делорме.) И я ни о чем не жалею.
С минуту она молчала, прижавшись виском к плечу Антуана и смотря на потемневший подлесок, на тучи пляшущей мошкары, которые на ходу разрезала машина.
— Странно, — продолжала она. — Чем я счастливее, тем чувствую себя добрее… Бывают дни, когда мне так хочется принести себя в жертву чему-нибудь, кому-нибудь!
Он был поражен тоской, звучавшей в ее голосе. Он знал, что она говорит искренне, что роскошь, которая окружала ее, положение в свете — все, достигнутое в результате пятнадцати лет расчетов и ловкого маневрирования, — не дали ей ни успокоения, ни счастья.
Она вздохнула:
— Ты знаешь, с будущей зимы я решила начать новую жизнь… серьезную… полезную… Надо мне помочь, Тони. Обещаешь?
Это был план, о котором она очень часто заговаривала. Впрочем, Антуан считал ее вполне способной изменить свою жизнь. Наряду с пороками, она обладала большими достоинствами, была наделена довольно живым практическим умом, стойкостью, способной выдержать любые испытания. Но для того, чтобы она преуспела и не сбивалась с пути, нужно было, чтобы при ней постоянно находился кто-нибудь, кто мог бы руководить ею и обезвреживать ее недостатки; кто-нибудь вроде него. Этой зимой он имел возможность познать меру своего влияния на нее, когда решил во что бы то ни стало заставить ее отказаться от морфия: он добился того, что она согласилась проделать в течение восьми недель курс очень тягостного лечения в одной сен-жерменской клинике, откуда вернулась совершенно разбитой, но радикально излеченной, и с тех пор уже не делала себе уколов. Нет сомнения, что он смог бы, если бы захотел, направить на какое-нибудь серьезное дело эту неиспользованную энергию. Стоит ему пальцем шевельнуть — и все будущее Анны может измениться… И, однако, он твердо решил не шевелить пальцем. Он слишком хорошо представлял себе, какие новые всепоглощающие заботы навалило бы на него подобное «спасение». Всякий жест обязывает, особенно — благородный жест… А ему надо было вести свою собственную жизнь, оберегать свою свободу. На этот счет он был непоколебим. Но всякий раз, размышляя об этом, он проникался волнением и грустью: ему казалось, что он как будто отворачивает голову, чтобы не видеть, как тянется к нему из воды рука утопающей…