В школе были дела и поинтересней. Космический кружок для октябрят, например, после него принимали в юные астронавты. Тадзио заработал больше всех серебряных звездочек. Он мечтал, что станет первым космонавтом, прорвавшим гиперпространственный барьер. Все знали, что это невозможно, даже с передовыми советскими технологиями. Ну и пусть. И про сами полеты тоже когда-то так говорили.
Когда Тадзио наконец записали в астронавты, он прокорпел несколько недель над докладом, в котором доказывал, что над гиперпространственным прыжком еще можно поработать. Но доклад признали идейно вредным: мол, подталкивать к риску ради заведомо невыполнимой задачи – значит губить просто так жизни советских людей.
– Но ведь если не рисковать, если летать только туда, куда разрешено, никакого же прогресса не будет!
– По-твоему, получается, что в Союзе нет прогресса?
А ведь с прогрессом в НССР и впрямь было худо. Хотя двенадцатилетний школьник этого, конечно, не видел. Он вообще привык больше глядеть на небо, чем вокруг себя.
* * *
– Вы же это сами замечали, – сказал Сергею инженер Войцеховский. – Проходят десятки лет, а ничего не меняется. Да, наши ракетные комплексы становятся всё совершеннее, а космические корабли уже осваивают самые дальние планеты Солнечной системы… А в остальном? Сюжеты книг на одинаковом материале, те же утренние программы по радио изо дня в день, машины ездят с той же скоростью, что и пятьдесят лет назад. Замечаете? Ни-че-го не меняется. Нет прогресса. Я не имею в виду межпланетные перелеты – меня волнует то, что можно потрогать руками, примерить на себя.
– Но все мощности Союза уходят на глобальные научные исследования и противодействие зарубежным интервентам… – Сергей на автомате выпалил дежурную фразу, с которой начинался любой учебник по экономике, и, пожалуй, в первый раз в нее не до конца поверил.
– Мощности государства уходят на поддержание анизотропной воронки, под которой мы все живем, в стабильном состоянии. И на то, чтобы затыкать вовремя рот тем, кому это не нравится. Мы просто привыкли не задумываться.
Сергей смотрел себе под ноги и считал извилистые трещины на асфальте. Как в детстве. Одна, две, три…
* * *
Маленький Сережа смотрит в потолок, считает трещины и не может заснуть. За тонкой стенкой рыдает мама. Сережа страшно боится – наверное, так плачут люди, когда умирают… Или если им отрубить ноги, как Мересьеву. Или если их мучить, как Зою. Что случилось с мамой? Вдруг она там истекает кровью, погибает, а он – тут, от страха будто примерз к узкой раскладушке.
– Замолчи! – Громкий шепот отца, кажется, слышен во всех углах маленькой квартирки. – Хочешь, чтобы соседи услышали?
– Я скажу… – всхлипывает мама. – Я скажу, что порезалась.
– Глупости!
Мама отвечает неразборчиво, начинает тихо бормотать и шелестеть бумагой. Ледяная глыба страха оттаивает, Сережа сползает на пол, закутывается в одеяло и маленькими шажками, боком движется на кухню. Ближе. Еще ближе.
Мама сидит за столом и рвет листы бумаги на мелкие кусочки, один за другим. Ссыпает получившиеся конфетти – совсем как новогодние – в пепельницу и сжигает. Отец, наклонившись, собирает листы с пола – они почему-то лежат веером по всей кухне. Три на три метра.
Один лежит под ногами у Сережи, рядом с порогом. Он поднимает его и видит рисунок: изогнутая воронка и стрелочки. Внизу листа подпись, печатными буквами. Он уже выучил алфавит, поэтому пытается читать по слогам: Ин-на Ле-ви-… И закорючка.
– А ну брось! – Отец вырывает лист у Сережи из рук и дает ему подзатыльник. Первый и последний раз в жизни. – Спать. И чтоб я тебя здесь не видел!
Сережа всхлипывает и размазывает по щекам слезы.
– Ма-ма-а-а…
Мама смотрит чужими, невидящими глазами. Качает головой из стороны в сторону, как сломанная кукла. Кашляет:
– Будь проклято время. Будь проклята воронка…
– У мамы потерялась сестра, – отец берет Сережу за руку и тянет в комнату. – Пусть плачет. А мы не будем. Мужчины не плачут…
Точное попадание. Как в тире. Даже если эту мишень ты давно забыл и оставил в детстве, под подушкой, вместе со старыми игрушками и страхами.
* * *
В десятом классе Тадзио уже знал, что закрытых дверей и заткнутых ртов вокруг сколько угодно, но старался не задумываться об этом, а грезил космосом, полетами сквозь время и пространство – сломать мир, чтобы построить новый. В январе того года Польша попросила о присоединении к НССР. Отец ходил мрачный, но на сей раз Тадзио не стал задавать вопросов. Весной реакционные силы подняли в Люблине мятеж. Родители все вечера просиживали за старым приемником, и ночью Тадзио слышал, как мать отговаривает отца:
– Ну, кому ты там нужен… Не говоря о том, что тебя никто и не пустит. Раньше надо было, раньше…
– Ты не понимаешь, – сказал тот. – Даже раньше уже было поздно…
Тадзио снова попросили выступить с речью. На сей раз – заклеймить агентов империализма, действующих с подачи гнилого Запада. Он просидел над листком до поздней ночи, пока в комнату не зашел отец.
Gdzie ty mieszkasz? – Między swemi.W jakim kraju? – W polskiej ziemi[4].
– Напиши, – сказал он с неожиданной злостью. – Напиши эту чертову речь и выступи. А потом… я давно должен был тебе рассказать.
Потом был разговор на даче, куда они уехали вдвоем, без матери. На даче с закрытыми наглухо окнами и чаем до утра. Отец сперва рассказывал про девяностые, которые были, и были не тем, что писали в учебниках. Годы большого кризиса – и большой свободы. Люди испугались и того, и другого.
А потом рассказал про деда. Про Институт природы времени при МГУ. И про воронку.
* * *
Сергей, отвернувшись от поляка, смотрел, как над городом садится огромное солнце тепло-медового цвета. Края его наливались алым.
– Завтра будет ветер, – пробормотал Сергей.
– Что?
– Скоро надо будет садиться в автобус, иначе увольнительные просрочим, к ужину опоздаем.
– Я быстро.
Обо всём этом можно было говорить либо очень подробно, с выкладками из достоверных – ныне запрещенных – источников, либо просто перечислить факты и надеяться, что оппонент слепо в них поверит.
Войцеховский сглотнул, прокашлялся и зачастил:
– В девяностые годы Институт еще действовал открыто. Мой дед работал там вместе с профессором Левич, они разрабатывали модели анизотропии. Кстати, отец всегда считал, что Институт основали в Москве… с расчетом. Потому что в России время само по себе всегда текло… странно.
Войцеховский говорил отрывисто, с паузами, будто тормозящими каждое слово. Сергей задумался – оттого ли это, что русская речь, несмотря на всё, ему до сих пор чужая, или же оттого, что на его родном языке так и говорят, но польский, насколько он помнил, был довольно плавным.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});