«Мне вообще приходит в голову странная мысль, – писал далее Грегори, – что успешным подобный эксперимент мог быть только у вас в стране. Здесь в связи с распадом старой реальности, в связи с процессом, который вы почему-то называете перестройкой, наличное бытие полностью истощилось и метафизика мира стала просачиваться непосредственно в жизнь. Вы просто подхватили то нечто, которое уже проступило, возможно, сконцентрировали его, придали ему наглядную бытийную форму. Это, конечно, только метафора, научного значения она не имеет, но выразить свою мысль точнее я пока не могу. Я могу лишь заметить, что до сих пор стихийную метафизику жизни овеществляла религия – отделяя время от вечности, конечное бытие от бесконечного небытия. В этом, наверное, и состояло ее высшее назначение. Что именно овеществляете вы, я гадать не берусь. Возможно, что-то, всплывающее из донных глубин мироздания. Возможно, ту темную силу его, с которой человеку справиться не дано»…
И в завершение Грегори подтверждал, что его предложение о сотрудничестве, несмотря ни на что, остается в силе. «Если вы, дорогой друг и коллега, решите продолжить вашу работу в центре Макгрейва, то официальное приглашение будет нами немедленно выслано. Можете не беспокоиться. Я гарантирую, что отношение к вам будет самое благожелательное»…
Арик, читая все это, лишь пожимал плечами. Теологические концепты Грегори не вызывали у него ничего, кроме недоумения. В конце концов, какая разница: является источник жизни физическим или метафизическим, лежит он в области квантовой неопределенности мира или в области трансцендентного? И то и другое можно определить как «непознанное». И то и другое представляет собой гносеологический вызов. Задача науки как раз и заключается в том, чтобы картографировать эту неопределенность, свести случайное к закономерному, превратить чудо в обыденность.
Честно говоря, его это не очень интересовало. Другое дело – конкретное проявление «непознанного» в виде циркулирующих коацерватов. Он чувствовал, что опять уперся в какой-то безнадежный тупик. Свечение, начавшееся незадолго до путча, прекратилось так же внезапно, как и началось. Никаких существенных изменений в функционирование «колеса» оно, по-видимому, не внесло. Во всяком случае, большое фазово-контрастное исследование, которое он благодаря цейссовской аппаратуре смог предпринять, выявило внутри колокольчиков все те же, уже знакомые теневые квазиструктуры: вязкие концентрации плотностей, не имеющие ни четкой локализации, ни четких границ, медленные плазматические потоки, образующие комковатые завихрения. Непонятно было даже, за счет чего колокольчики сохраняют форму: граница сред, отделяющая внутреннее пространство от внешнего, имела тот же диффузный характер. Вероятно, прав был Микеша: размежевание их производилось на основе коллоида. Значит, подтверждалась догадка, что в коацерватах наличествует и особая конфигурация метаболизма, особый транспортный механизм для передачи ионов и функциональных химических групп. Вывод, который, конечно, имел далеко ведущие следствия.
Однако это было и все. В остальном же ситуация оставалась на прежнем уровне. Танец хрупких колокольчиков длился уже целых пять месяцев, и ничто пока не свидетельствовало о том, что они готовятся к следующей трансформации. Вращение «колеса» осуществлялось по-прежнему цикл за циклом – с той же периодичностью, с теми же фиксированными расстояниями между коацерватами. Устойчивыми оказались и их размеры – Арик множество раз старательно все это замерял, надеясь, что хотя бы по колебаниям геометрических величин удастся диагностировать наличие внутренних изменений. Нет, колебания находились в пределах ошибки. Жизнь, по-видимому, опять исчерпала начальный негэнтропийный потенциал. В среде установилось очередное динамическое равновесие: ледниковый период, межвременное биологическое оцепенение. Для дальнейшего продвижения необходим был новый толчок – такой же, какой имел место когда-то при отключении всей системы (тогда произошло образование хрустальных ниточек), или, по крайней мере, такой, какой был при вводе «Бажены»: ниточки тогда преобразовались в коацерваты. Однако что требовалось сейчас – радиация, магнитный удар, резкая смена температуры? Или, быть может, воздействие не обязательно должно иметь специфические параметры – достаточно любого экстремума, чтобы система начала тотальную переплавку структур? Никто не мог ответить на этот вопрос. А главное, никакую идею нельзя было проверить экспериментально. В его распоряжении находился один-единственный аквариум с коацерватами и, разумеется, нельзя было подвергать его ни малейшему риску. Не дай бог катастрофа – второй раз этим путем ему уже не пройти. Правда, и сидеть сложа руки тоже было опасно. Если, использовав соответствующий коэффициент, перевести фазу коацерватов в масштаб естественной эволюции, то пять месяцев – это ведь колоссальный, невообразимый по протяженности срок. Соответствует он, вероятно, целому геологическому периоду: наползанию ледников, оттепели, повышению уровня океана. И если в течение этого прямо-таки космического периода в структуре и функциях биоценоза ничего существенного не произошло, значит, жизнь не просто остановилась, чтобы после некоторого накопления сил тронуться дальше, она остановилась как факт, как явление, как самоподдерживающийся спонтанный процесс, как субстанция, порождающая движение косной материи. Внутренние ее резервы иссякли, далее – распад, деградация, предотвратить которую, видимо, не удастся.
Это сжигало его, как изнурительная болезнь, – не давало заснуть, окатывало мозг огневым призрачным жаром. Ни о чем другом он просто думать не мог: ледники наползают, грядет великая тишина. Каждый день, каждый час неумолимо приближают забвение. И потому он целыми днями сидел, колдуя над извлеченными из аквариума капельками раствора: по-разному обрабатывал их, пытался определить наличие протобелков или протоферментов, закладывал в центрифугу, разделял на основные биохимические составляющие, делал сотни анализов, тысячи хитроумных проб, растворял, выпаривал, снова растворял, отфильтровывал, разгонял на пластинках силикагеля, растягивал с помощью электрофореза вдоль особых пористых лент. Десятки колбочек с разноцветными загадочными осадками выстраивались перед ним, сотни пробирок с кислотными или щелочными суспензиями хранились про запас в холодильнике, обоймы кассет с препаратами – от ценкера до гематоксилин-эозиновых – заполняли собой три длинные секции пристенного шкафчика. Вычерчивались затем подробные и тщательные диаграммы. В списке таблиц, чтоб не запутаться, приходилось теперь вводить особые разделы и подразделы. Желтели пальцы от реактивов. В глазах появлялась резь, как будто пересыхали веки. Сквозь закорючечки знаков, сквозь пестроту мелких цифр воздух начинал рябить черными точками. Казалось, что такие усилия не могут пройти бесследно. Сеть, забрасываемая с тупым упорством, в конце концов принесет улов. «Фактор икс», о котором талдычил Микеша, где-нибудь, в чем-нибудь, хоть случайно, да обнаружит себя. Однако чем больше он увязал в сыпучей путанице подробностей, чем отчетливее и полнее представлял себе химическую картину «первичного океана», чем обширней становились таблицы, куда он сводил все новые и новые данные, тем сильнее теряла определенность конечная цель работы. Она расплывалась, обволакиваясь туманом интерпретаций, подрагивала, как мираж, сотканный из зноя песков, при первом же дуновении морщилась и сминалась – в конце концов улетучивалась, будто случайный сон. Ничем ее было не удержать. Тогда он бросал все, пусть провалится, и сквозь переулки, примыкающие к университету, выбирался на Васильевский остров. Сменялись сонными перспективами улицы и проспекты, ползли, замирая над крышами, яркие изумительные облака, трепал лицо ветер, докатывающийся с серой глади залива. Ничего этого он не видел, не чувствовал. Он просто шагал и шагал, пока все тело не начинало гудеть от усталости. Никаких мыслей у него при этом не возникало. Никаких озарений не вспыхивало в сухостое мертвого мозга. Он лишь изредка, чтобы очнуться, растирал воспаленные веки и с недоумением, как лунатик, оглядывался по сторонам – куда его занесло?..
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});