Но этот намек на Сталина, весьма опосредованный, непрямой. Однако, как мы все теперь знаем, было и прямое упоминание. В одном из прижизненных списков «Четвертой прозы» шестая главка заканчивалась так: «Кто же, братишки, по-вашему, больше филолог: Сталин, который проводит генеральную линию, большевики, которые друг друга мучают из-за каждой буквочки, заставляют отрекаться до десятых петухов, или Митька Благой с веревкой? По-моему – Сталин. По-моему – Ленин. Я люблю их язык. Он мой язык»[556]. При жизни Надежды Яковлевны и двадцать лет после ее смерти этот фрагмент не обнародовался. Неизвестно, входил ли он в устный текст, когда Надежда Яковлевна зачитывала по просьбе поэта заученную ею наизусть «Четвертую прозу» немногим доверенным слушателям? Во всяком случае, уже здесь при первом появлении имени образ амбивалентно двоится: «запроданы рябому черту» – негативно, но предположительно, косвенно, эвфемистически, а «филолог Сталин» – одобрительно и прямо.
В финальной, шестнадцатой главке мандельштамовского произведения изображается, как «ночью по Ильинке ходят анекдоты. Ленин и Троцкий ходят в обнимку, как ни в чем не бывало. У одного ведрышко и константинопольская удочка в руке» (III: 179). В подтексте процитированного фрагмента – не только идиома «сматывать удочки», намекающая на выдворение Л.Д. Троцкого из Советского Союза в Турцию 1 февраля 1929 года, но и вполне конкретный анекдот. Этот анекдот процитирован в книге корреспондента UPI в СССР Евгения Лайонса, вышедшей в Нью-Йорке в 1935 году. Вот он в русском переводе: «Троцкий, находясь в изгнании, в Турции, ловил рыбу. Мальчик, продававший газеты, решил над ним подшутить:
– Сенсация! Сталин умер!
Но Троцкий и бровью не повел:
– Молодой человек, – сказал он разносчику, – это не может быть правдой. Если бы Сталин умер, я уже был бы в Москве.
На следующий день мальчик снова решил попробовать. На этот раз он закричал:
– Сенсация! Ленин жив!
Но Троцкий не попался и на эту уловку.
– Если бы Ленин был жив, он бы сейчас был здесь, рядом со мной»[557].
В феврале 1930 года комиссия по проверке состава редакции «Московского комсомольца» дала сотруднику Мандельштаму следующую характеристику: «Можно использовать как специалиста, но под руководством». В знак протеста поэт ушел из газеты. Некоторое время он вел рабкоровский кружок в редакции «Вечерней Москвы». Но возвратить Мандельштама к полноценному существованию могло только чудо – в затхлой атмосфере московского и ленинградского писательского быта о воскрешении поэта нечего было и мечтать. И чудо свершилось: через председателя Совнаркома В.М. Молотова и члена президиума Коминтерна С.И. Гусева Николаю Ивановичу Бухарину все же удалось пробить для Мандельштама поездку по Закавказью. В марте Осип Эмильевич и Надежда Яковлевна покинули опостылевший флигель «Дома Герцена», где они жили с января 1930 года, и отправились в долгожданное путешествие.
С конца марта по май Мандельштамы отдыхали на правительственной даче в Сухуме, откуда они ездили на экскурсии в Новый Афон, Гудауту и Ткварчели. «Сухум легко обозрим с так называемой горы Чернявского, с площадки Орджоникидзе. Он весь линейный, плоский и всасывает в себя под <шум волн, напоминающий> траурный марш Шопена большую дуговину моря, раздышавшись своей курортно-колониальной грудью» (Из мандельштамовского «Путешествия в Армению») (III: 195).
В Сухуме 14 апреля 1930 года Мандельштама застала «океаническая весть о смерти Маяковского. Как водяная гора жгутами бьет позвоночник, <эта весть> стеснила дыхание и оставила соленый вкус во рту» (из набросков к «Путешествию в Армению») (III: 381).
Оба стихотворца вступили в большую литературу (Мандельштам – чуть раньше, Маяковский – чуть позже) в эпоху, когда «явно обозначился кризис символизма и начинающие поэты уже не примыкали к этому течению. Одни шли в футуризм, другие – в акмеизм» (Ахматова)[558]. Соответственно, Маяковский очень быстро начинает восприниматься читающей публикой как футурист № 2 – менее радикальный и склонный к теоретизированию, чем Хлебников, но едва ли не столь же талантливый. А Мандельштам – далеко не так быстро – как акмеист № 2, чье место располагается вслед за Гумилевым и рядом с Ахматовой.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
«Молчаливая борьба Хлебникова и Гумилева»[559] превратила этих двух поэтов в сознании читателя в полярные фигуры. Критика, с легкой руки Корнея Чуковского, главным литературным антиподом Маяковского избрала Анну Ахматову. Но и Мандельштам тоже не был забыт, свидетельством чего может послужить, например, позднейший «Конспект речи о Мандельштаме» (1933) Б.М. Эйхенбаума, один из тезисов которого: «Мандельштам и Пастернак – этим соотношением заменилось прежнее: Маяковский – Есенин»[560] – в финале подкрепляется следующим выводом: «Мандельштам, конечно, возрождение акмеистической линии, обогнувшей футуризм»[561]. «Когда Маяковский в начале десятых годов приехал в Петербург, – со слов своего мужа вспоминала Надежда Яковлевна, – он подружился с Мандельштамом, но их быстро растащили в разные стороны»[562]. Говорящая деталь: обратившись однажды к Надежде Яковлевне, Маяковский, должно быть, по старой привычке, назвал Мандельштама Осей.
В своих суждениях о Мандельштаме Владимир Владимирович последователен не был. А.Б. Гатову запомнилась характеристика «хороший поэт»[563], а в мемуарах Алексея Крученых приводится такое ироническое высказывание Маяковского, относящееся к 1929 году: «Ж<аров> – наиболее печальное явление в современной поэзии. Он даже хуже, чем О. Мандельштам»[564]. Во время «дела об “Уленшпигеле”» Маяковский занял «антимандельштамовскую» позицию.
Мандельштамовские суждения о Маяковском тоже не были лишены скепсиса, при том что Мандельштам всегда отдавал должное таланту автора «Облака в штанах». «…Совершенно напрасно Маяковский обедняет самого себя, – отмечал он, например, в заметке «Литературная Москва» (1922). – Ему грозит опасность стать поэтессой, что уже наполовину совершилось» (II: 259). Колкая шутка Мандельштама о Маяковском-поэтессе была замечена и превращена в бумеранг желчным Федором Сологубом, который говорил В. Смиренскому в 1925 году: «…Мандельштам и Маяковский – не поэты, а поэтессы»[565].
Хотя мандельштамовскому спору с переводчиками «Легенды о Тиле» в 1929 году предшествовала полемика с А.Г. Горнфельдом, развернутая Г.О. Винокуром на страницах журнала Маяковского «ЛЕФ» (отмечено Б.М. Гаспаровым)[566], имя Маяковского, как мы помним, отсутствует в списке заступников Мандельштама от Горнфельда и Заславского, опубликованном «Литературной газетой». Более того, в так называемом «деле об Уленшпигеле» Маяковский, судя по письму Горнфельда к Р.М. Шейниной от 27 мая 1929 года, однозначно встал на сторону мандельштамовских обидчиков: «По делу Засл<авского> – Манд<ельштама> я бы мог тебе написать еще целую книжку, но расскажу лично. Должен был состояться суд в Конфликтной комиссии (вы об этом читали), и Абр<ам> Бор<исович> <Дерман> был там в качестве моего представителя, но Манд<ельштам> струсил, взял свою жалобу против Засл<авского> обратно и добился от правления Союза писателей предписания конфл<иктной> комиссии дела не разбирать. Комиссия, однако, протестует и хочет разбирать дело в июне – когда Абр<ам> Бор<исович> приедет из Полтавы. Из членов комиссии особенно ругал Мандельштама Маяковский – едва ли по принципиальным, верно, по личным мотивам»[567].