Стремясь хоть как-то поправить свое жилищное положение, Мандельштамы обратились с прошением к В.М. Молотову, написанным от лица Надежды Яковлевны: «Наладить работу в Армении Мандельштаму не удалось из-за незнания армянского языка, и после нескольких месяцев отдыха нам пришлось вернуться на север. В Закавказье Мандельштам вполне оправился от болезни, но, попав на север в те же, вернее – в более тяжелые бытовые условия, он, несомненно, скоро расшатает свое здоровье, и все вернется к прежнему положению <…>. Основная беда в том, что Мандельштам не может прокормиться чисто литературным трудом – своими стихами и прозой. Скупой и малолистный автор, он дает чрезвычайно малую продукцию… После тяжелого жизненного кризиса, после перенесенной болезни, Мандельштам – пожилой и утомленный человек – очутился у разбитого корыта <…>. А чтобы его сохранить, нужно создать для него нормальные условия жизни – дать ему академическую спокойную работу <…>. Второй вопрос – квартирный. Все эти годы у нас не было средств, чтобы купить себе квартиру <…>. Нигде, ни в одном городе нельзя получить жилплощади. Мандельштам оказался беспризорным во всесоюзном масштабе»[591].
Никакой помощи сверху поэт не дождался. Нужно было собираться в Москву. Последние дни в Ленинграде супруги прожили раздельно: Осип Эмильевич – у брата Евгения; Надежда Яковлевна – у своей сестры, «в каморке за кухней». Все эти обстоятельства отразилась в коротком мандельштамовском стихотворении, созданном в январе 1931 года:
Мы с тобой на кухне посидим,Сладко пахнет белый керосин;Острый нож да хлеба каравай…Хочешь, примус туго накачай,А не то веревок собери –Завязать корзину до зари,Чтобы нам уехать на вокзал,Где бы нас никто не отыскал[592].
Стихотворение начинается с почти идиллической статичной картинки: двое сидят на кухне, перед ними – каравай хлеба. Легко догадаться, что двое – это муж и жена (гостей на кухне не принимают). Далее, однако, спокойствие и уют сменяются все более и более лихорадочным движением («накачай», «собери», «Завязать корзину», «уехать»). И вот уже в финальном двустишии вместо кухни перед читателем возникает ее стопроцентный антипод – многолюдный вокзал, куда, спасаясь от зловещего «никто», уезжают муж и жена. Семье суждено раствориться среди неприкаянных вокзальных пассажиров – таков трагический итог стихотворения.
В Москву Мандельштамы приехали в середине января 1931 года. Надежда Яковлевна временно поселилась у своего брата Евгения на Страстном бульваре. Осип Эмильевич – у своего брата Александра в Старосадском переулке. «Помню его с папиросой в руках, стоящим в нашем огромном коридоре, куда вечно выходили курить соседи, звонил телефон и играли дети» (Из мемуаров Раисы Леоновны Сегал)[593]; «Ося был очень нервозен, непрерывно курил, кричал: “Чаю! Чаю!”, занимал подолгу общий телефон, вызывая протесты соседей» (Из воспоминаний жены Александра Мандельштама – Элеоноры Самойловны Гурвич)[594].
Меж тем гайки в стране завинчивали всё туже. Следующий за процессом «Промпартии» этап государственных репрессий в СССР ознаменовался делом так называемого «Союза бюро РСДРП (меньшевиков)»: 1 марта 1931 года «Правда» напечатала подборку материалов под общей шапкой «Сегодня пролетариат страны Советов судит врагов социализма, наемных слуг “торпромов” и детердингов – социал-интервентов»[595]; «Известия» в этот день опубликовали редакционную статью «Социал-вредители перед пролетарским судом»[596]. 2 марта на первой странице «Правды» была помещена редакционная статья «Строжайшую кару социал-вредителям!»; «Известия» напечатали передовицу «Признание виновных»[597].
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Вторым марта 1931 года датировано мандельштамовское стихотворение «Колют ресницы. В груди прикипела слеза…», в чьей второй строфе отчетливо прозвучали тюремные, лагерные мотивы:
С нар приподнявшись на первый раздавшийся звук,Дико и сонно еще озираясь вокруг,Так вот бушлатник шершавую песню поетВ час, как полоской заря над острогом встает.
Отчаяние от бытовой неустроенности и от тяжелой политической обстановки в СССР каким-то образом уживалось в поэте с восторгом от возвращения стихов. Из «Второй книги» Н.Я. Мандельштам: «Мы были подвижны и много гуляли. Все, что мы видели, попадало в стихи: китайская прачечная, куда мы отдавали белье, развал, где мы листали книги, еще не покупая из-за отсутствия денег и жилья, уличный фотограф, щелкнувший меня, Мандельштама и жену Шуры, турецкий барабан и струя из бочки для поливки улиц. Возвращение к стихам привело к чувству единения с миром, с людьми, с толпой на улицах… Это блаженное чувство, и нам чудесно жилось»[598].
В своих произведениях начала 1920-х годов Мандельштам без устали выяснял отношения с прошлым и настоящим. Теперь, в начале 1930-х, на новом витке развития мандельштамовского творчества, эта ситуация вновь обрела актуальность. Наиболее значительные стихотворения Мандельштама 1931 года представляют собой как бы развернутый ответ всем тем критикам, которые долгие годы попрекали поэта «музейностью» и отсутствием контактов с современностью. «Вы думаете, я с ХIХ веком? Нет, я не с ХХ-м, но и не с ХIХ-м!» – говорил поэт молодому пушкинисту Илье Фейнбергу[599].
В автобиографическом стихотворении «С миром державным я был лишь ребячески связан…» (февраль 1931-го) Мандельштам поэтически «оправдывает» собственное бегство из северной столицы: Ленинград предстает здесь Петербургом – отжившим свое, хотя и молодящимся («моложавым») городом:
С миром державным я был лишь ребячески связан,Устриц боялся и на гвардейцев глядел исподлобья, —И ни крупицей души я ему не обязан,Как я ни мучил себя по чужому подобью.<…>Так отчего ж до сих пор этот город довлеетМыслям и чувствам моим по старинному праву?Он от пожаров еще и морозов наглеет —Самолюбивый, проклятый, пустой, моложавый.
В стихотворении-«дразнилке» (определение Н.Я. Мандельштам) «Я пью за военные астры…» (11 апреля 1931 года) поэт издевательски примеривает на себя маску «представителя крупной европеизированной буржуазии», а в финале выстреливает саркастическим «еще не придумал» (чего бы еще такого на себя наговорить):
Я пью за военные астры, за все, чем корили меня,За барскую шубу, за астму, за желчь петербургского дня,За музыку сосен савойских, Полей Елисейских бензин,За розу в кабине рольс-ройса и масло парижских картин.Я пью за бискайские волны, за сливок альпийских кувшин,За рыжую спесь англичанок и дальних колоний хинин.Я пью, но еще не придумал – из двух выбираю одно:Веселое асти-спуманте иль папского замка вино[600].