Именно с этим связана особая роль Ю. Л. Бессмертного в российской историографии 1990-х гг. Он был, вероятно, единственным лидером исторической профессии, вокруг которого в этот период сложилась новая динамичная группа молодых историков. Из семинара Ю. Л. Бессмертного вышел ряд публикаций, явившихся событием в интеллектуальной жизни, начиная с альманаха «Казус» (три выпуска которого увидели свет при жизни автора) и кончая двумя томами «Частной жизни»[298]. Характерно, что группа Ю. Л. Бессмертного, состоявшая в основном из медиевистов-западников, включала также ряд историков, работавших над другими областями и периодами, в том числе и специалистов по российской истории. Влияние этой группы, как это ранее было с группой А. Я. Гуревича, коснулось отечественной историографии далеко за пределами медиевистики.
Конечно, успех и влияние этого направления не могут быть объяснены только личными качествами самого Ю. Л. Бессмертного, который обладал редкой способностью привлекать к себе людей и целиком отдавать себя коллективной работе (он был к тому же чрезвычайно внимательным научным руководителем)[299]. По-видимому, интерес к индивидуальности в истории, к частной жизни и к семейным отношениям, а именно на этих сюжетах сосредоточила основное внимание группа Ю. Л. Бессмертного, характеризует состояние умов части молодых российских интеллектуалов 1990-х гг. Для них идея культуры в стиле 1970–1980-х гг. с ее несколько устаревшими сегодня политическими импликациями, кажется, утратила значительную долю притягательности. Конечно, в подобном умонастроении можно (не без оснований) усмотреть проявление кризиса истории, но у него, по-видимому, есть и позитивные аспекты. В частности, этот социальный опыт «конденсировался» в один из немногих действительно новых подходов к истории, которые появились в постсоветской исторической науке и обогатили ее методологический инструментарий. Именно это, на мой взгляд, объясняет особое место группы Ю. Л. Бессмертного в российской историографии 1990-х гг.
Подобное изменение в тематике исследований, сосредоточение внимания на индивидуальном в истории повлекло за собой и поиск новых эпистемологических моделей, которые позволили бы легитимизировать новые подходы[300]. Можно выделить два направления такого поиска, оставшегося, впрочем, незавершенным: с одной стороны, это акцент на множественности возможных интерпретаций прошлого (в том числе и на взаимодополняющем характере микро- и макроисторического подходов), с другой — отказ от эволюционистского понимания истории, признание за прошлым такой формы инаковости, которая не поддается описанию в рамках привычной нам логики[301]. Увы, Ю. Л. Бессмертному не было отпущено достаточно времени для того, чтобы сформулировать в систематическом виде новизну своих эпистемологических размышлений по сравнению с теорией диалога культур, но, пожалуй, здесь, во всяком случае, налицо попытка выйти за те логические рамки, которые подлежали «парадигме культуры». Можно, по-видимому, говорить о том, что для Ю. Л. Бессмертного в 1990-е гг. ключевым понятием становится уже не понятие культуры, но понятие индивида.
Скрупулезный исследователь, всегда открытый интеллектуальным новациям, человек принципов, чуждый всякому догматизму (его личная скромность не позволяла ему превратить в догму свои собственные убеждения), Ю. Л. Бессмертный внес, по-видимому, наиболее заметный вклад в развитие постсоветской историографии.
16. Большая элегия Марку Блоку
Джон Донн уснул, уснуло все вокруг.
Уснули стены, пол, постель, картины,
уснули стол, ковры, засовы, крюк,
весь гардероб, буфет, свеча, гардины.
Уснуло все. Бутыль, стакан, тазы,
хлеб, хлебный нож, фарфор, хрусталь, посуда…
Иосиф Бродский. Большая элегия Джону Донну.
Строки Иосифа Бродского приходят на память при чтении книги профессора Московского университета И. С. Филиппова «Средиземноморская Франция в раннее Средневековье»[302]. Бродский на двух страницах составил каталог вещей, уснувших вместе с Джоном Донном, Филиппов на восьмистах страницах составил каталог вещей, окружавших обитателей Прованса и Лангедока в V–XI вв., а также латинских терминов, которыми эти вещи обозначались:
«Основой экономики Средиземноморской Франции издревле было хлебопашество. В первую очередь сеяли пшеницу (разных сортов, включая полбу), реже — ячмень, овес и рожь… Самым надежным, не допускающим толкования названием пшеницы, следует считать слово triticum. Чаше, однако, сталкиваешься со словом frumentum, которое могло означать и пшеницу, и зерно вообще… Ячмень выращивался в регионе издревле… Третьей по значимости культурой был овес, для обозначения которого наряду с древним словом avena использовалось также неизвестное классической латыни слово civata… Список замыкает просо (milium) — культура уже не зерновая, а крупяная. Просо требует богатых почв и много влаги» (с. 271–278).
В наши дни трудно удержаться от иронии, говоря о фолианте, посвященном генезису феодализма на пространстве между Коста Браво и Ниццой. Ирония, однако, оправдана лишь отчасти. Речь идет о беспрецедентном, причем не только для отечественной, но и для зарубежной историографии труде — беспрецедентном как по фундаментальности, так и по нежеланию считаться с условиями места и времени своего появления.
Медиевистика традиционно занимала особое место в историографии, в том числе советской. Она была, по словам А. Я. Гуревича, «полигоном», на котором разрабатывались новые подходы и методы исследования[303]. Поэтому появление первого в постсоветский период фундаментального исследования по истории Средних веков не может не вызвать интерес. Мы жалуемся на отсутствие оригинальных исследований, причем не только по Средневековью. Книга Филиппова дает повод — и материал — для того, чтобы задуматься о состоянии и тенденциях развития российской историографии.
Начну со структуры книги. После двух глав об историографии и источниках следуют главы «Земля и люди» (рассказывающая о природной среде, населении, территориальной организации и формах поселений) и «Аграрный строй» (повествующая о наборе сельскохозяйственных культур, севообороте, аграрном пейзаже и т. д.). Эти две главы слабо связаны с проблематикой генезиса феодализма, к которой автор обращается в трех завершающих главах — «Формы социально-экономической организации» (в ней анализируются соотношение крупной и мелкой собственности, размеры хозяйств, общинный строй и рынок), «Социальная структура» и «Отношения собственности». Последняя глава, занимающая около 200 страниц, является концептуальным центром книги.
Судя по оглавлению, перед нами — традиционная региональная монография по социально-экономической истории. Впрочем, не совсем традиционная, хотя бы потому, что автор пытается соединить две традиции — марксистской историографии и французской школы «Анналов». Третья и четвертая главы книги заставляют вспомнить Марка Блока с его вниманием к истории экономического быта и к исторической географии, четвертая, пятая и шестая — советскую аграрную историю 1960-х гг. В целом в тональности книги Блок, пожалуй, преобладает над Марксом, но это — Блок, прочтенный глазами марксиста: историк аграрного пейзажа, но не историк ментальностей. То, что произошло в историографии начиная с 1970-х гг., а именно «поворот к ментальностям», распространение исторической антропологии и микроистории, вызывает у Филиппова недоумение и неприятие. Соответственно и переворот в отечественной медиевистике, осуществленный в 1970–1980-е гг. А. Я. Гуревичем, Л. М. Баткиным, Ю. Л. Бессмертным и другими историками культуры, кажется, целиком прошел мимо него.
Книга возвращает нас в умственную вселенную 1960-х гг. Она окутана элегической грустью по безвозвратно ушедшему времени, которое автор напряжением мысли пытается воскресить хотя бы в пространстве книги.
Главным достоинством работы, безусловно, является исключительная эрудиция автора и высокое качество работы с источниками. Список литературы включает около 1500 наименований. Автор знаком едва ли не со всеми относящимися к теме опубликованными и рукописными источниками, в том числе и с разбросанными по южно-французским архивам. По собственному признанию, он потратил год только на чтение житий местных святых, выуживая из них сведения о сельскохозяйственных культурах и формах поселений. Излюбленным жанром современной историографии, иронизирует Филиппов, является монографическая разработка одного источника — жанр (добавлю от себя), экономный с точки зрения затраты исследовательских усилий. В самом деле, важной составляющей всякой научной парадигмы является общественное согласие по поводу количества труда, подлежащего затрате на исследование определенного типа. Книга Филиппова — не из современной микроисторической парадигмы, все принятые сегодня нормы затраты труда автором перекрыты многократно. Коллеги не обязательно будут ему за это благодарны: заданная им планка многим покажется нерационально высокой.