лучу света в «топливе», как он это называл. Рёгнвальд долго голу́бил по-летнему черную клейну зубами и пальцами, а мальчики – Гисли и Гест – во все глаза следили за ее путешествием из его объятий к губам и вниз, а потом снова той же дорогой. По временам он ласково улыбался им, но не давал откусить ни кусочка, зато рассказывал новости из трех фьордов, в которых недавно побывал, и одну царапучую сплетню с острова Грамсей, что на севере, которую слышал от эйрарфьордских акулоловов. Все это были номера, назубок отрепетированные и отлично исполненные, они оживали перед глазами и ушами, он представлял в лицах ответы и подражал фермерам – тучным и тонкоголосым, и ворчливым бабам, и шикарным красоткам, и одному картавому пастору. Впрочем, этот последний номер у него вышел случайно, и он тотчас свернул его на середине, как только сообразил, кто именно сидит на кровати напротив него, чуть наискосок. Над пасторами при пасторе не веселятся. Солнечного человека за такое уже изгнали из двух хреппов.
Во время одного рассказа Гест заметил, как бродяга весьма ловко спрятал знаменитую клейну себе в левый рукав и протащил ее по нему вверх привычным движением, так что она в итоге прибавилась к одному бугру в его свитере чуть повыше локтя. Мальчик осмотрел бродягу испытующим взглядом и заметил в вязаном полотне дырку недалеко от левой подмышки, сквозь которую выглядывала толстая плоская лепешка. У этого свитера была самая настоящая подкладка из еды.
Его звали Рёгнвальд Йоунссон, а известен он был под прозвищем Рёгнвальд Летнее Солнышко. В своей долгой бродяжьей жизни он рано выучил, что лучше радовать, чем горевать – слишком много его коллег кормились тем, что приходили на хутора, притворно хромая и жалуясь на вымышленные страдания, забирались в кровать на одной лжи и лежали там, ноя о несчастьях и слабом здоровье, но по большей части о терзающем их ужасном лютом голоде. Такие гости были докучливы. Лучше уж прийти сияющим и бодрым, с тщательно подобранным, хорошо отрепетированным репертуаром в голове, – вот и будешь желанным гостем. «Солнце к вам пришло!» Ему удалось перевернуть роль нищего с ног на голову: он не просил у людей милостей, а сам предоставлял их – его приходу следовало радоваться, а не огорчаться. И хотя прозвище изначально было дано ему в насмешку и на поношение, наш улыбальщик принял его с радостью и превратил его в источник питания в буквальном смысле слова. Этой победительной душе все было нипочем. Завистники из нищенского сословия прозвали его Рёгнвыльет Мокро Солнышко.
– А Солнышко нам споет? – спросила хозяйка Стейнунн, когда Рёгнвальд вдруг замолк посреди рассказа о картавом пасторе и беспомощно заозирался, моргая глазами под своим вспученным лбом.
Солнце на лице бродяги заволокло тучами, он посерьезнел.
– Спеть? Ах да, спеть.
Затем он извлек из кармана платок и вытер кончик носа, медленно поднялся и встал так, что его зад оперся на поперечную балку. И тут из темной половины бадстовы вдруг возникла девчушка-бледнюшка, облокотилась о балку, словно в хорошо отрепетированном эпизоде спектакля, и со всей невинностью спросила:
– Мама, а где солнышко?
Этот вопрос вызвал смеха больше, чем любой из рассказов Рёгнвальда, и он сам ответил, указывая на себя:
– О, оно тут вот стоит, такое страшное и волосатое.
Гест вытаращил глаза на уши бродяги. Они были волосаты – как у богачей бывают волосатые руки. Так вот почему он может рассказать столько всего, подумал Гест: эти уши сами нащупывают смешное.
– А поскольку у нас здесь проснулась одна резвушка, наверно, уместно будет начать вот с этой песенки…
Преподобный Ауртни навострил уши: он был человеком музыки – и слушал не шелохнувшись: его лицо было как на фотографии, глаза под выступающими бровями строги, а очертания рта спрятались под усами, когда Рёгнвальд Летнее Солнышко возвысил голос и без аккомпанемента запел песню, которой никто из присутствующих раньше не слышал – ни мелодии, ни слов, но которая гладила каждого по сердцу, словно нежная рука доброй праматери, и эта праматеринская рука дотягивалась досюда из мрака и праха прошлого, из самой бездны народности, и всем в Хуторской хижине, включая даже собак Глаума и Юнону и корову Геклу, казалось, что они слышат эту музыку души уже в сотый раз.
– О да, это моя душа поет, это она – моя душа, которую я потерял на горной пустоши в прошлом году, в ущелье сером, в юности моей бездомности, при третьей беременности после крутозимья. Так это она – и она поет, да хорошо-то как!
Матушка в хлеву, в хлеву,
не тужи, не тужи, дам тебе свою пеленку,
в ней пляши,
в ней пляши.
И вот – у него больше не было ни рясы, ни прихода, ни знания Библии, он отринул все это; он сподобился откровения, он сидел как завороженный: раньше он не сталкивался с такой красотой, такой глубиной, такими народными чарами! Конечно, эта мелодия народная, конечно, эти слова народные, конечно, это народный сюжет, конечно, это все существует! Конечно, это – наше наследие, наше искусство, наше всё! Мелодия была простая, безыскусная, словно рука, которая держит стих, чтоб он светил, а к себе внимания не притягивает, совсем как рука, держащая свечу.
А история, которая за этим стоит! По просьбе преподобного Ауртни, Рёгнвальд рассказал послесловие:
Молодая красивая работница с крупного зажиточного хутора влюбилась в пригожего хозяйского сына с соседнего хутора дальше по реке. Но на свою батрачку уже положил глаз сам фермер, и прежде, чем случилась наша история, девушка забрюхатела от него. И ей велели вынести ребенка на пустошь сразу после родов. И вот она идет тяжкой поступью со своей однодневной дочкой при густом дожде со снегом, прочь от хутора, и кладет ее в сугроб, а затем поворачивается спиной и слушает, как плач ребенка заглушает снежное покрывало. На следующий день наступает оттепель, и девушка видит: на склон горы слетаются во́роны. Она продолжает делать свою работу по хутору, но спит плохо и глотает слезы на подушке, покуда из супружеской кровати доносится ночная возня.
Наконец наступает весна и все, что бывает в это время: окот, стрижка овец, отсаживание ягнят и веселье, какое вызывает прибывающий день. Однажды тот фермерский сын идет мимо загона для овец на этом хуторе. И он улыбнулся девушке. Разве он не знает о событиях той зимы? А через несколько дней по хреппу разносится весть, что будут танцы – викиваки, и всем с того хутора разрешают