на них пойти. А наша героиня решила, что идти не может: у нее выходной одежды нет. И становится ей тяжко. И кажется – удача из рук ускользает, и теперь куковать ей до скончания века на этом хуторе, быть подневольницей фермера, и представляет она себе, как ее любовь от нее на этих танцах уплясывает прочь. Светлым и красивым вечером накануне танцев она, как обычно, идет доить овец в загоне – и тут до нее доносится пение со склона – с того места, над которым в конце зимы, в месяц торри, кружили во́роны. Детский голосок поет: «Матушка в хлеву, в хлеву…». Это младенец-утбурд предлагает матери тряпку, в которую его завернули в то утро, когда выносили на погибель.
На танцы она не пошла, и вовсе с тех пор ни на какие танцы не ходила, но, когда на каком-то хуторе было веселье, ее всегда видели бродящей по склону горы, а домой она возвращалась лишь утром:
невыспавшаяся, лицо безумное. Через три года на соседнем хуторе, что дальше по реке, в начале месяца торри оглашают свадьбу. В то утро, когда был свадебный пир, та батрачка ушла с хутора, и с тех пор её не видели[64].
Такая история стояла за песней. Затем Рёгнвальд снова спел, по просьбе преподобного Ауртни. И хотя он пел еще песни, пастор их не услышал, ведь в той одной – было всё. Вся страна, весь народ, вся музыка, все время – всё-всё! Вечером он лежал без сна на своей подушке, всматриваясь во мрак землянки, среди сопения и храпения спящих мужиков, коров и ребят, и слушая, как по крыше колотит ураган, и в нем он снова слышал это пение: «Матушка в хлеву, в хлеву…».
Подумать только! Этот чудной бродячий артист, этот оборвыш солнечный, был лишь одним из многих светочей исландской сельской культуры, которая развилась в этих дальних закутках мира, отрезанная, отгороженная от всего мирового искусства, и таким образом являлась уникальной. По чистейшей случайности, застряв из-за непогоды в крошечной землянке, он во взрослом возрасте сподобился откровения о том, что должен был знать с детства: он забрел в то средоточие исландской культуры, какое представляла собой «вечерина» в бадстове. В голодных землянках на Южном побережье в основном читали саги, иногда Библию или сборник проповедей епископа Видалина, а порой туда заходили мужики или бабы, исполнявшие римы[65]. Но чистого пения он никогда не слышал, он даже не знал, что существует нечто под названием «исландская музыка».
На ум ему пришли сказки, которые зародились в глуши немецких лесов, – и которые братья Гримм своим пером вывели из лиственного сумрака в типографии всего мира и таким образом спасли для жизни вечной. То же самое в Исландии сделал Йоун Ауртнасон. «Исландские сказки и былички» он еще раньше в этом веке издал в Лейпциге. А кто-нибудь подумал о музыке – исландской музыке?.. Разумеется, не только его постигла такая участь, разумеется, ни один культурный человек не знал, что она вообще существует. Исландская музыка? – Хе-хе! Он тотчас услышал, как наяву, смех в обшитом деревом зале, громкое покашливание воротниконосцев, одетых в пальто. Но у Ауртни Бенедиктссона хватало мудрости понять, что на перекрестке, где сходятся смех и презрение, как раз и зарыто золото.
И когда он пролежал без сна достаточно долго, чтобы вымести из головы весь мыслемусор прошедшего дня, там осталось лишь самое драгоценное – и сияло как жемчужина в кромешной бессонной тьме, и ему стало ясно, что спасти эту жемчужину нужно именно ему.
Глава 13
Ночной разговор
– Пастор не спит? – раздался в темноте добротный голос, и можно было различить, что его обладатель лежит на боку и шепчет эти слова в сторону от освященных ушей, в земляную стенку.
– Нет.
– Вот такие бадстовы с хлевом – редкость, по-моему, я только в третьей такой сейчас ночую.
– Мне не это спать мешает.
– Не это?
– Нет. Как сказал поэт, «мы все в землянке скотьей рождены»[66].
– А напомните, что это за поэт?
– Я забыл.
– Ну да…
– А скажи мне, Рёгнвальд, откуда ты выучил песню про «матушку в хлеву»?
– А это наша песня.
– Ваша?..
– Исландских утбурдов.
Эти слова никогда не произносились на этом языке, в этой стране, ни в хлеву, ни в кровати, и они исчезли в земляной стене,
словно плач – в сугробе, и больше их никто никогда не слышал.
Глава 14
Заполонили берег
На следующий день новоиспеченные отец с сыном – Лауси и Гест – шли домой. Один из них больше не был выше другого на целую голову, по росту мальчик быстро догонял согбенного мужчину. Скоро ему тоже придется нагибаться, чтоб войти в землянку; в Исландии старых времен конфирмациябыла именно такова: когда дети становились взрослыми, они начинали пригибаться, и это было первым шагом к согнутости в три погибели в зрелом возрасте. Старая Грандвёр, когда сидела и когда стояла, была одного роста. Да и почти все жители фьорда были словно гнутые гвозди. Кроме пастора, торговца и врача – те ходили прямые как струна, словно человек, ступивший на борт парусника во Франции. Гест дал самому себе слово, что будет несгибаем.
Да только как его сдержать? Из этого фьорда дороги к просвещению не было.
Да там вообще дорог не было, только горные стежки и тропки для лошадей, протоптанные копытами, не проходимые для другого транспорта, кроме коня, и это объясняло, почему такое замечательное изобретение, как колесо, до сих пор не дошло до этой страны, – разве что в бадстовах пара штук крутилась на прялках, прявших шерсть. Исландия все еще была единственной в мире страной (кроме разве что каких-нибудь идиллических селений в джунглях), которой только предстояло научиться применять колеса на улице. А здесь навоз выносили на поле вручную, а по улицам Рейкьявика ковыляли водоносы, словно мифические «свезифы»; а когда эта страна праздновала тысячелетие своего заселения, ее жители даже не стали скидываться, чтоб купить себе повозку, поэтому когда это торжество почтил своим визитом наш датский король, то на Поля Тинга и к Гейсиру ему пришлось ехать «на открытом коне», словно деревенщине, и в итоге он промочил под дождем свое августейшее исподнее. Исландия была бездорожной страной, ее единственной проезжей дорогой было вечно волнуемое море. Правда, порой бывало, что какой-нибудь самородок из глухой долины изобретал колесо (совершенно с такой же радостью, как тот месопотамский изобретатель, за 3 500 лет до Рождества Христова первым запатентовавший это изобретение) и сам по себе мастерил «колесное корыто» – слова «тачка»