Сначала я скрывал свою дружбу с Костей. Кто поверит? Попадешь в «хвальбуны». Но после того как Костя разговаривал со мной на плацу, где училище готовилось к октябрьскому параду, и после того, как врали при мне пацаны из группы лекальщиков, привезенные в сорок первом году из Днепропетровска, будто росли в том же бараке, где живет Костя, я стал рассказывать о нем.
Слишком долго я сдерживался, чтобы не захотелось мне поведать о Косте что-нибудь, что восхитило бы моих товарищей. Но разве они поймут, какой он, если я буду рассказывать о нашем барачном быте?
Однажды — тогда мы проходили слесарную практику — вонзилась нашему мастеру в глаз чугунная крупинка. Он побежал в больницу. Мы бросили работу, уселись на верстаки, крытые толстым листовым железом, и, обсыпанные чугунными обрубками, опираясь локтями на тиски, завели разговор о новом военпреде, и я, увлекшись, стал рассказывать, будто слыхал от раненых, лечившихся в госпитале у подножья Первой Сосновой горы, про генерала, приказавшего полку, в котором служил Константин Кукурузин, взять штурмом в лоб высоту, мешавшую продвижению целого корпуса. При штурме погибла чуть не половина полка, в их числе и сам полковник. Комбат-три Константин Кукурузин, контуженный разрывом мины, принял на себя командование, ночью повел полк через заболоченный лес, ударил по немцам с тыла; для защиты своих окопов он оставил только три пулеметных расчета и десяток автоматчиков. Когда генерал узнал, куда девался полк, он приказал доставить к блиндажу живым или мертвым старшего лейтенанта Кукурузина. Кукурузина доставили. Генерал расцеловал Костю за победу, затем, отступив на шаг, приказал адъютанту: «Кукурузина направить в штрафбат. Когда заслужит — представить к Герою». Костю судили и оставили на фронте. Он много раз отличался и снова стал старшим лейтенантом.
— Вот человек! — восхищенно вздохнула Зина Лапушкина, доверчиво слушавшая мое вранье, и тут же ее сипловатый голос взвихрило ожесточение: — А мы?! А там такие подвиги!
Не находя слов, чтобы выразить свое восхищение, она бросилась к двери. Немного погодя вошла обратно, какая-то виноватая:
— Я когда выскочила из слесарной, военпред у окошка стоял. Он обернулся. Расстроен чем-то. Оглянулся, насупился и пошел по коридору.
Я вышел из слесарной и уткнул локти в подоконник. Металлические звоны, падение чугунных крошек на верстачную обшивку, голоса ремесленников пробивались в коридор сквозь растрескавшуюся, расхлябанную в петлях дверь. Кто о чем говорит, не разобрать — значит, Костя мог не слышать легенды, сочиненной мною. А вдруг да слышал?
Я прислонился лбом к стеклу и вдруг увидел Костю с трехэтажной высоты. Припечатывая к черному насту клюшку, обутую в желтую резину, и прихрамывая, он шагал от токарных мастерских к кузнице, из стальной трубы которой, ударяясь в испод ржавого чепчика, пучился дым. Ворота кузницы были распахнуты и оттуда через их широкий зев выползал бурый чад. Костя быстро прошел в ворота, и за ним, свиваясь, сшибаясь, лохматясь, хлынул чад.
В кузнице были термические печи, в них обрабатывались круглые с плоским дном и прямыми краями детали, попросту мы называли их ч а ш к а м и. Училищная молва отводила чашкам важную роль: они-де чуть ли не самая главная часть ракетного миномета «катюша».
В буром кузнечном чаду промелькнули фигуры термистов, протащивших щипцами жаропышущие чашки. Не видно было, как термисты опускали чашки в огромные жестяные противни, наполненные машинным маслом. Но я мысленно представлял себе шварканье каленых чашек при падении в противни и вскидывающиеся под потолок султаны гари. Представил себе и зоркие Костины глаза. Их не заставит зажмуриться и едкий дым. Они все схватывали: и действия термистов, и нагрев внутренних стенок печей, и летучую игру красок на чашках, и то, какой цвет принимали детали, захлебываясь в масле. Наверно, токаря, обтачивающие чашки, обнаружили в них какой-то изъян, и Костя тотчас отправился в кузницу, чтобы выяснить, в чем там дело. Нет, должно быть, он совершает обычный обход мастерских, выполняющих очень срочные военные заказы. Так быстро он бы не покинул кузницу, если бы по вине термистов токаря запарывали детали.
Костя постоял близ ворот и запрокинул голову. Я присел, чтобы он меня не увидел. Затем, обозленный на себя, вскочил. Чего я испугался? Что он увидит меня за стеклами третьего этажа? Виноват я перед ним, что ли?
Я опять приник к окну.
Через огромный черноснежный двор Костя шагал в литейку. Полы стираной офицерской шинели швырял ветер. Пластинки погон блекло золотели.
Возле приземистой литейки, над крышей которой торчали ржавыми кулаками огромные ваграночные искрогасители, суетливо бегали одетые в суконную робу ремесленники. Они таскали из литейки кубастые кокили, переворачивали на треногу. Хлипкие на вид парни ударом кувалды вышибали из кокилей корпуса мин. Над треногами струилось марево: мины были иссиза-горячие, тускло-красные, огненно-багровые. Опорожненные, кокили уносились на разливочную площадку, мины, загруженные в железный ящик на колесах, увозились в токарные мастерские.
Костя остановился возле самого долговязого вышибалы мин. Удары его кувалды были настолько хилы, что ему приходилось тукать в центр кокиля несколько раз кряду.
Костя скинул шинель, хомутом надел ее на шею долговязого. И подносчики и вышибалы бегали за кокилями, но все-таки не успевали подтаскивать. Костя, переминаясь от нетерпения, ждал, когда будет поставлена на треногу очередная форма с жаркой отливкой минного корпуса.
Вскоре дело пошло споро: либо ребята приноровились прытче таскать, либо Костя, не желая простаивать, приспособился к их не такой ходкой работе.
Парить он начал со спины, потом, постепенно, весь его торс, обтянутый гимнастеркой, как бы стал исходить туманцем, истаивающим в холодном до хрустальности воздухе.
Когда был полностью израсходован на отливку мин чугун последней плавки, Костя, надев внакидку шинель, пошел в литейку. Он кивал ребятам. Он кивал им сердечно, весело. С детства у него был обычай благодарить, окончив труд, того, кто работал вместе с ним. Они тоже кивали ему, но молча, неуклюже, смущаясь. Привыкшие к величественному Шпагоглотателю, который не брал в руки кувалды сам и даже не хвалил за старательность, они робели от дружелюбия Кости.
Он уходил, и они принимались восторгаться им, в нетерпении ожидали, когда разливщики опять побегут с ковшом, полным свежевыданного железа, и удивляли разливщиков своей непривычной серьезностью и прытью.
Глава одиннадцатая
Вася Перерушев поворовывал с тех пор, как залез через подпол в комнату летчиков за шоколадом и ореховыми галетами. Васин ответ летчикам, спросившим, что он делает в их комнате: «Деньги сцу», — не только стал его прозвищем, но и как бы предопределил его судьбу: куда бы он ни забрался, он прежде всего шнырял в поисках денег.
Васька воровал редко, всегда в одиночку и рассказывал о краже не раньше чем через год. О том, что он х о д и л н а д е л о, мы узнавали по вкусным мясным запахам, которые источала рассохшаяся фанерная дверь в комнату Перерушевых. В их обитой ржавым железом будке появлялись новые диковинные голуби. Кроме того, Вася вытаскивал из пистончика червонец, а то и тридцатку и подзывал кого-нибудь из нас, своих годков, помогавших ему на голубятне:
— Возьми эскимо на всю братву.
До того как Ваську отправили в детскую исправительную колонию, он дважды побывал в городской милиции: попался на краже кошелька у немецкого инженера и на взломе железного ящика в квартирно-бытовом отделе. В знак особого расположения он каждый раз делился со мной милицейскими впечатлениями. Про то, как его допрашивал следователь, он говорил вскользь и нехотя.
Конечно, в моих глазах Вася не был вором, а всего лишь воришкой. Промышлял он больше по киоскам. От его поживы перепадало и нам. Однажды он стащил десятикилограммовую гильзу с мороженым. Как-то он приволок сигар, толстых, коричневых, схваченных тиснеными золотыми поясками. Одну сигару мы еле-еле искурили всей оравой за целый день, каждый раз обалдевая от ее крепости и отлеживаясь на мураве в тени будок. Сам Вася не курил.
Попытка обокрасть промтоварный магазин «Уралторг» привела Васю в детскую колонию.
Письма оттуда он слал редко и только матери. Ни на что не жаловался. Всем был доволен: товарищами, обслугой, учителями. Все у него было д о б р о и б е з н и к а к и х к а т а в а с и й.
Вернулся он прежним, если не считать того, что приохотился к табаку и кодеину. Правда, на свободе он бросил курить папиросы и глотать таблетки, вызывающие в мозгу дурман. Поступил в ремесленное училище и был выпущен оттуда формовщиком. Своей работой Вася гордился. Выходило, что на металлургическом заводе нет сложней и лучше его специальности.