Шел дождь, Муравлеев тоскливо смотрел из окна своей скворешни на темную массу мульчи и гравия, проплешивевшую шубу бывшей травы, густую щетку пустого кустарника, и только масляное пятно асфальта, сияющее в проеме кустов под светом соседского фонаря, служило единственным напоминанием об обетованной – одетой в бетон – земле, похоронившей какие-то корешки и корни. Каждый раз, когда мимо проезжала машина, приближающийся и удаляющийся шелест шин по лужам мучительно бередил в нем воспоминание, как он засыпал на первом этаже очень старого дома в точно такой же тьме, под такой же шелест. Отблеск фар в мокром асфальте напоминал гигантские дутые леденцы, их варили и продавали цыганки, а дома из гигиенических соображений запрещали покупать и есть. Он не собирался их есть, он хотел смотреть через них, они были как витражи. Через них можно было смотреть даже теперь, и он смотрел, грезя о каком-нибудь безумстве: широко переступая через лужи, явиться к Роме с охапкой леденцов. Выкарабкавшийся из мышиного подполья Дроссельмейер… И действительно, с усмешкой вспомнил Муравлеев, не сегодня-вчера Рождество, только Рома, кажется, уже отбыл.
Однажды он проснулся за столом, погасил лампу и увидел пронзительный лимонный свет у себя на руках и бумагах. Он поднял глаза. Поганый маленький двор, тачка-клумба, раздавленная лестница – ничего этого больше не было. Везде лежал снег. Он поднял раму, съел немного снега, подумал, и в голове у него зазвучало. В песни первой не было ничего. Только люди и их когнитивное восприятие. Они думали, осознавали, и в голову им приходило. Пустовато и мрачно, однако чуть позже одни стали ходить на чреве своем, другие стонать и гнуться от ветра, став мыслящим тростником, замелькали отдельные птицы – шагнул из окна и не умер, так с тех пор и пытается выйти из тела, но усилий хватает лишь перемещаться в пространстве, так глагол когнитивного восприятия, превратившись в нормальный, движенья и действия, выходит из черепной коробки и движется, действует. Зародилась и флора, и фауна, и интерьеры, мускулистый, спортивного вида кактус с бритым затылком, лампы в гостиницах, после трудного дня никак не желающие потухать (при каждом нажатии кнопки они вспыхивают только ярче в соперничестве двух воль, их рвения к службе и твоей тяги к сумеркам частной жизни), l’ombre des jeunes filles en fleur, вот во что играют на заседаниях жалюзи, отчего и экран, и бумаги, и руки, и стекла очков идут полосами света и тени, официанты, лифтеры, металлоискатели в аэропорту – может, и у них в жизни было иное предназначение, чем не дать мне покурить?
Песнь вторая, глаголы, обретшие руки и ноги, отправились строить – башню, писала Матильда, туннель, сделал сноску Муравлеев, в секунду, – и тут же Матильда разделила им речь, хозяин вселенной рассеял дары своей благости по языкам, чтобы народы и люди имели нужду друг в друге и, как леса, строили социальные отношения. За лесами башни давно уж не видно, никто, даже сам император Халисси, не знает, есть она там или нет, и много поколений талантливых инженеров сменилось, считая, что леса и есть башня, и много погибло, а много долезло до самого верха, овладев лишь искусством не делать faux pas. Песнь третья… Если так дальше пойдет, я действительно переведу эту поэму-то ее! И, внезапно испугавшись подозрительной легкости, с которой переводилась поэма… нет, лучше чуть-чуть притормозить, а то очень уж под уклон.
Страшись опознать сменившего облик, писала, похоже, Матильда. Олимпийцы наивны, жестоки, как дети, считают, что стоит надеть мамины туфли и вымазать губы ее же помадой, как все будут думать, что перед ними ужасно… совершеннолетний. Страшись испортить им хэловин! Месть их бывает ужасна. Заглянет к тебе нищий странник с твоим же лицом, омой ему ноги и дальше сиди себе типа все нормально. Разоблачи такое инкогнитце, и ты пропал!.. Да, подумал Муравлеев, отвлекшись, поэма не так глупа, как кажется – ведь вот и в жизни так же: никогда никому нельзя показывать, что ты его знаешь. Что ты с ним тысячу раз знакомился. Что ты с ним жизнь прожил. А надо – чинно подать руку и выслушать, под каким именем он хочет быть здесь и сейчас. И ни намеком – иначе страшно оскорбится. (Почему одни и те же мужчины и женщины представлялись ему каждый раз в новых супружеских конфигурациях, в это тоже разумнее не вдаваться – то ли в прошлый раз он чего-то не понял, то ли с прошлого раза все изменилось). Никогда никому нельзя показывать, что он у тебя не первый. Смеется, ластится, а вот попробуй спроси у нее – девушка, мы с вами раньше не встречались? Разве вас не похоронили год назад? Не воспели в хрестоматии «Литература – 7 класс»? Он сумасшедший, уберите его, скажет девушка. И остальные бессмертные, тряся фальшивыми бородами, поддельной клюкой и бутафорским рубищем, выведут вас вон и будут правы – вы не умеете себя вести. Вы сейчас девушке намекнули, что таких, как она – миллионы, а словом, батенька, убить можно.
Матильда была неумехой, у нее не сходилась ни одна сюжетная линия: разлученные близнецы не находили друг друга, украденный принц забывался в цыганах, кто-нибудь дерзновенный вызывал богов на профпоединок, а пауком потом прял другой, не знакомый, не потомок, не родственник. Он заглянул в словарь поискать shibboleth. Шиболет, – нагло ответил словарь, не желая признаться, что и сам не знает. Немая, она соткала полотно и отправила почтой, но только сестра не смогла полотна прочитать, посмотрела и тут же велела убрать: «Я это носить не буду. У меня, слава богу, все дома». Сестра – дура? Отнюдь. Просто надо ясней выражаться.
– Где же ты? Я звоню-звоню… Тебе дозвониться невозможно. А ты не задумывался, что мне может быть плохо?
– Плохо? – отозвался Муравлеев, как эхо.
– Я имею в виду с сердцем. А тебе не дозвонишься. Ты вообще не задумывался, что я могу умереть?
Вот вопрос, на который не скажешь ни да, ни нет.
– Подохнешь, прежде чем он подойдет. Ему звонишь-звонишь… Я звоню-звоню…
Муравлееву представились раскачивающиеся колокола.
– Как дела?
– Да так же.
– Как вообще все?
– Нормально.
– Что слышно?
Добьет. Заставит придумать тему и говорить на нее. Да так, с ходу, разве придумаешь?
– Да ничего особенного.
– Работа есть?
– Ну так себе, средне.
– И у меня средне… Раньше зимой мы всегда работали письменно. Ты заметил, что письменный перевод весь уходит туда?
Тон такой похоронный, что Муравлеев чуть не испугался: куда?! Но тут же сообразил – в Китай, куда же еще?
– Поживем – увидим.
– А что скучный такой? Чем занимаешься?
– Да так, как обычно.
… А правда, интереса ради – чем я занимался, когда он позвонил? Уже не помню. Похоже, так и есть, что ничем. А собирался послать счет, болван… Вот окурки. Страшно, сколько их. И страшно, как я провонял весь дом. Вот чай, уже остыл, а кипятил только что. Позывные в паху, а ведь и в туалете был максимум назад минут пятнадцать. Я скучный. Вялый. Астеничный. И событий у меня не происходит. Мне ничего не слышно и не о чем поговорить с людьми. Жизнь, внешняя и внутренняя, хотя и просвечивает подо льдом и вот даже мне звонят, впала в перманентный анабиоз и даже плавниками не шевелит. Я могу, для отвода глаз, рассказать какой-нибудь смешной случай в трамвае, но лень. Да, я ленив и нелюбопытен.
Мог бы от оборонительных реплик перейти к наступательным (а у тебя как дела? как вообще жизнь? что слышно?) – но нелюбопытен. Зачем мне чужие случаи в трамвае? Я своих смотрю десятки – и не помогает… А он уже что-то рассказывал: вот сейчас поставлю чайник, сделаю себе бутерброд… и так час-другой. Какая муха его укусила? Бывает муха цеце, а бывает муха жеже…
– Нет, ну серьезно, чего ты такой? Что-нибудь случилось? Или ты спал?
Да! Вот оно!
– Спал.
– Ну извини. Я позвоню потом.
Кто это был? Плюша?
На чем он остановился?.. Когда тебя превращают, стой смирно, не мельтеши, во что бы ни превращали – в сорок сорок и галок, в пустынный остров, в черепаху Чапу, в фокстерьера Фоку – не противоречь, а жди, когда отвернется. Зарастай себе пухом, пером, коростой, кричи деревянно или по-птичьи, будто и вправду веришь, что человек познается в социальных отношениях – отвернется же когда-нибудь! И тогда, убедясь, что не смотрит, можешь спокойно встряхнуться и идти своей дорогой. Но горе тебе усомниться в истинности превращения.
Все это, конечно, не так хорошо, как в стихах. Но он ей и не обещал стихов, он обещал подстрочник. Кто-нибудь же сможет ей это сделать? Пусть профессиональный литератор, с визитной карточкой. Неизвестно, правда, возьмется ли сейчас кто-нибудь (он вспомнил, что в литературе сейчас свои проблемы, острый момент, той же рыночной экономики нет, что-то такое, как у Пушкина, «гордись, поэт, что для тебя условий нет»…) Ну ничего, как-нибудь обойдется. На худой конец заселит сюда следующего, срифмовать. Приуныл даже немного: в голове-то звучало иначе. Но, по крайней мере, передает дух оригинала несравненно лучше, чем сам оригинал. Не будьте мелочны. Vouloir dire, как учили в школе.