– Но ведь «freedom» – это «медленно»?
– Нет, «freedom» – это «свобода». Почувствовать себя свободным. Пусть и постепенно. Пусть не сразу, пусть не так быстро, как ты думаешь, – но я почувствую себя свободным.
– Ты почувствуешь себя свободным, когда расскажешь мне все. I am your friend. Ты же не можешь говорить об этом с мужчинами. А со мной можешь. Всю правду, Иеремиаш. Хотя я ее и так знаю.
Я по-настоящему разозлился.
Отложил паяльник – она же мне сама сказала заканчивать. Открыл ноут, вошел в свой почтовый ящик. Дату я, к сожалению, помню наизусть, открыл вложение, на экране – Марта. Моя Марта. Моя дорогая, милая, любимая Марта с чужим… в руках.
– Вот. Пожалуйста. Любуйся. Это она.
Инга посмотрела на фотографию, потом перевела взгляд на меня, потом снова на фото – и снова на меня. Я на экран не смотрел вообще – мне хватило одного взгляда тогда, в прошлом, чтобы понять все.
– Я это знаю… мне кто-то рассказывал…
– Об этом никто не знает.
– А что она сделала потом, когда ты ей показал это? Что сказала?
– Ничего. Я просто велел ей забирать свои вещи – и все. А ночевал я у Толстого.
– Ты не объяснился с ней?
– Да что тут, черт побери, выяснять-то?!! Инга! Нечего тут выяснять! Она была моей девушкой. И это – не фотография из ее далекого прошлого, хотя я, наверно, и этого бы не смог переварить. Она волосы обрезала только в сентябре. А тут у нее уже новая прическа. И говорить не о чем.
Я с треском захлопнул крышку ноута, жалея, что показал ей фотографию. Если женщина себе что-то в голову втемяшит – у мужчины уже шансов нет. Я в жизни не чувствовал себя таким прижатым к стенке, ну, разве что у матери на последнем обеде.
– Взрослый man спрашивает. Даже если связь не в порядке. Он спрашивает – и слушает. А это – это как в книжке. Или в кино…
– Но это не кино, Инга. Это была моя жизнь. И я говорю честно – я был уверен, что это моя женщина, что она «та самая». Что мне удалось встретить нечто особенное, такой подарок судьбы. Что людям такое дается очень редко, один случай на миллион…
– Ты любил ее?
– Я любил ее, – повторил я.
Что поделаешь, если это правда.
* * *
А хуже всего было то, что она вела себя по телефону так, словно ничего не случилось. Как будто вообще не понимала, о чем идет речь. И играла свою роль до самого конца. Если бы она хоть попыталась что-то объяснить, как-то оправдаться. Не знаю, что уж она могла в свое оправдание сказать, – но хотя бы не врать, я бы тогда, может быть, смог как-то все это вынести. Я же мужик – мне разное приходилось выносить.
Как-то раз, когда мы вернулись от моей матери, она сказала мне, что ей тяжело смотреть, как я перед дверью материной квартиры из мужчины превращаюсь в мальчика в коротких штанишках. Поругались мы с ней тогда сильно, потому что, с одной стороны, у меня была матушка, которая тоже чудила по-своему, а с другой стороны – женщина, которая требовала моего внимания. Марта была тогда очень удивлена, что я не понимаю, что она имеет в виду, и утверждала, будто сам факт того, что я так бурно реагирую на ее слова, свидетельствует о том, что она права.
– Ты не испытываешь уважения к своей матери, ты только либо боишься ее, либо психуешь, как подросток, – сказала она тогда с печалью в голосе.
Мы помирились потом. Но вообще-то она была права – потому что матушка меня действительно либо выводит из себя, либо я заставляю себя испытывать к ней благодарность за все, от чего она ради меня отказалась. И чувство вины.
* * *
– Я бы обязательно поговорила. Ты же с ума сходишь от этого.
– Тема закрыта, – я решительно закончил этот разговор.
– Нет, потому что тебе больно. А когда у тебя болит – ты делаешь больно другим.
Никому я больно не делал, тут Инга была не права. Я старался людям не переходить дорогу. Нет, честно – что нет, то нет. Зря на себя наговаривать не буду.
Но женщина же разложит слово «да» на миллион кусочков, она сделает из этих двух букв целый алфавит, потом добавит еще другие буквы – и вот у нее уже все объяснения готовы. И давай тянуть кота за хвост.
А у меня разговор короткий. Ничего мне не больно – а просто я вижу этот мир таким, какой он есть. И это куда лучше, чем пребывать в иллюзиях.
Я решил не спорить. Она же все равно лучше знает, где у меня болит и что меня раздражает. А раздражают меня как раз таки подобные разговоры. Душно мне, так что пусть слезает с меня наконец.
– Оставь меня в покое, – попросил я.
– Оставить в покое?
– Оставь в покое.
– Смешной язык. Покой – это же комната такая. Одно слово – а значений два. И такие разные. Трудный язык. Нелогичный. А ты ведешь себя как ребенок. «Не играй в мои игрушки и не писай в моего горшка…»
– В мой горшок.
И ведь я сам ее научил этому детскому стишку.
– У тебя пиво есть? – спросила она неожиданно, и на этом мы закончили глупую дискуссию.
Долгий мужской уик-энд
– Сначала на Жолибож к матери – я свитер забыл, – я уложил в багажник Маврикия свою сумку и все остальное. – Я быстро. Только заскочу наверх и обратно.
– Хорошо, – Маврикий рванул с места.
Вот это я люблю – без лишних вопросов мы понимаем друг друга с полуслова.
У матушки я не захотел присесть хоть на минутку, и Маврикия хоть на минутку пригласить я не захотел, и перекусить тоже, и пирожки, которые она напекла на всякий случай, брать не стал, а только схватил свой свитер и сумку с постельным бельем, пусть полежит в машине пару дней, ничего с ним не случится. Матушка, разумеется, разобиделась, что я так с ней обращаюсь и что Маврикий даже не зашел, ведь у нее уже и котлетки были готовы – и что я вообще себе думаю, непонятно, так с матерью обходиться. Я чмокнул ее в щеку и убежал. Бросив сумку на заднее сиденье, я объяснил Маврикию:
– Стирка, – и добавил: – Ну, поехали, посмотрим, как выглядит край света.
Через Секеровский мост и Марки мы продирались с трудом – вся Варшава, похоже, собралась выехать. Только у Вышкова стало чуть-чуть посвободнее, Маврикий прибавил скорость, и мы оба почувствовали ветер в парусах.
– А я знал одного парня, который возил к матери посуду, – философски заметил Маврикий, вглядываясь в дорогу перед нами.
– Она ее что, собирала?
– Нет, мыла.
– Посуду? – уточнил я.
– Ну, – кивнул Маврикий.
– Посуду?!! – я все никак не мог успокоиться.
– Говорю тебе. Ты знаешь, сколько надо иметь посуды, чтобы вот так ее складывать в сумку, копить и потом везти? И ведь она же склеивается, она же грязная, да?
– Да, – подтвердил я, не особо представляя себе, как можно упаковывать грязную посуду и нести ее вниз, а если еще и лифт, черт его дери, не работает, совать в машину и ехать с этим барахлом, да при этом соблюдать осторожность, чтобы не побить, потом пешком волочь к матери на этаж, потому что лифта-то нет, там вынимать, потом ждать, потом опять складывать и опять везти… Абсурд какой-то, чистый абсурд с грязной посудой. Это же тебе не стирка.
– И вот он мотался с этой посудой туда-сюда, туда-сюда. И до сих пор мотается.
– А мать что?
Маврикий пожал плечами.
– Любит, наверно, да?
Моя матушка все время крутится: то помыть что-нибудь, то убрать, то вытереть, то за чем-нибудь сходить. Как будто не может себе места найти. Вместо того чтобы отдыхать.
* * *
На глухариное токование мы в этом году не попали из-за дурацких Мартиных Канар, но и просто пара дней в окрестностях Книжинской Пущи – это замечательно. У родителей Маврикия рядом с Крынками домик, ему больше ста лет, деревянная халупка в чистом поле, за халупкой – лес, на горизонте – умирающая деревня, только четыре жилых дома осталось, в одном держат корову, и ни одной собаки в поле зрения, потому что грядки никто не обрабатывает и через забор лазить некому, и поэтому никто за тобой не бегает как дурак и не хватает тебя за штаны.
* * *
Первый раз Маврикий пригласил нас сюда несколько лет назад – Толстого, Бартека, Яся, который теперь живет в Дании, Роберта, своего приятеля, и меня, само собой. Мы взяли велосипеды и провели семь дней, проезжая по семьдесят километров ежедневно. Тогда и родилась эта праздничная традиция, которую мы и сегодня поддерживаем, вот только я немного отстал, особенно в этом году, потому что я даже велосипед еще не вытащил из кладовки, а ведь обычно в это время года у меня уже минимум пара сотен километров накручена.
Создать эту традицию мы решили за пивом и маленьким костерком, на котором хотели было поджарить кровяную колбасу, но она этого не поняла и сгорела, превратившись в угли.
А мы придумали Шестипелетон.
Нас было шестеро, велосипеды у всех есть, а из велосипедного седла мир кажется однозначно ярче и прекраснее, чем из окна автомобиля: легче увидеть какое-нибудь животное, а в городе – поглазеть на девиц.