Второе осложнение заключалось в том, что народа собралось очень много — и какие уж тут задушевные разговоры и психоанализ! Ну, и в-третьих, закуска в сопоставлении с выпивкой оказалась слабовата. Но, как зачастую с нами бывает, я повёл себя совершенно против логики — приналёг на водку и так преуспел в этом, что к концу вечера ощутил явное затруднение при попытке поступательного прямолинейного движения. Некоторым утешением было, что не оказался в одиночестве: Костя Червин, смертельно огорчённый, что ни сопернику Хемингуэя, ни ему самому не дали возможности почитать свои творения, тоже основательно приложился и теперь испытывал те же ощущения, что и я. Даже, возможно, с бСльшей амплитудой.
Да, не сказал главного: среди гостей была Виолетта! Они с мужем, оказывается, живут в этом же доме и в этом подъезде, только на два этажа ниже. Последнее было очень кстати, потому что, как выяснилось, мы с Костей передвигаться почти не можем и наверх даже на одну ступеньку не поднялись бы. А о том, чтобы ехать по домам, и речи быть не могло. Виолетта, спасибо ей, сказала, что может нас устроить на ночлег у себя, на супружеском ложе — всё равно, мужа нет в Москве. Не без труда уяснив её любезное предложение, я чуть было не спросил, существует ли он вообще, в природе, или Виолетта уже благополучно прикончила его. Помешала это выяснить жена Кости, которая принялась ругать нас, пьянчуг, и благодарить Виолетту, а потом сразу же позвонила Римме, сообщила о моём состоянии и что я остаюсь ночевать под её присмотром.
Нас с Костей успешно дотащили до ночлега и уложили, как обещала хозяйка, на спаренную супружескую постель. Больше я ничего не помню…
Не помню до того момента, когда, открыв глаза уже на рассвете, не сразу сообразил, где я и кто рядом со мной. Но быстро разобрался: слева посапывает супруга Кости, за ней виднеется он сам, а справа от меня кто-то совсем посторонний, но женщина — голову даю на отсечение!.. Да это же Виолетта! Чёрт! Не мытьём, так катаньем!
— Проснулся? — сказала она. — Ну, иди сюда, босяк…
Мы встречались с ней ещё раза два-три в чужих квартирах, близилось лето, и она предложила мне, с присущей для неё решительностью, совершить в июле семейную автомобильную поездку на юг: она с мужем (значит, оставила его, всё-таки, в живых) и мы с Риммой. Будет пикантно, сказала она, и мне стало неприятно: я совсем не собирался устраивать игры из подобных отношений и, в отличие от неё, пикантными их не считал…
О, разумеется, вы в полном праве, читая эти злополучные признания, пренебрежительно скривиться и сказать что-нибудь вроде того, что нечего автору строить из себя какое-то подобие совестливого, знающего стыд человека, потому что он самый обычный безнравственный тип, и его потуги придать себе видимость чего-то духовного смешны и нелепы. Да ещё этот налёт усталой иронии, которую он себе позволяет!..
Возможно, вы будете совершенно правы. Но и я буду немного прав, если, стараясь не очень усложнять наш диалог и отнюдь не отвергая своей греховности, запросто, по-свойски, окрещу вас максималистом и моралистом, позабывшим, или не желающим признавать, что все люди (за исключением «святых», которые уже не совсем люди) по природе очень и очень неоднозначны, то есть, по крайней мере, двойственны (не путать с двуликими и двурушниками), а также тройственны, пятиричны и так далее; и что необходимо, наверное, прежде чем пригвождать их к позорному столбу, хотя бы немного поразмыслить и что-то с чем-то сравнить, сопоставить…
Легко и быстро судили и осуждали в своё время многие — в том числе различные церковные и революционные трибуналы, «тройки», «двойки» и «единицы», но ничего справедливого и правосудного не получалось. Так, может быть, лучше, если чаще станем не осуждать и «подвергать», а спокойно и осмысленно устанавливать существо происходящего — ну, хотя бы, как Михаил Пришвин, написавший однажды о Льве Толстом, что тот «как моралист проповедовал вегетарианство, а как охотник бил зайцев до старости». При этом, заметьте, Пришвин не подвергает Толстого анафеме (это сделали другие и за другое) — он просто, как теперь выражаются, поставил проблему.
А ещё, говоря о морали, можно вспомнить секретных физиков, кто многие годы проводили и проводят за работой в секретных лабораториях, в секретных посёлках, где они жили и живут, судя по тому, что нам откровенно показывают и рассказывают сейчас по телевидению, в полном комфорте, безбедно и очень весело — капустники, кукольные представления, танцы. Там никогда не различали людей по крови (имею в виду не группу крови, а, извините, национальность), и так происходило и в те годы, когда эти различия стали играть чересчур большую роль вне секретных поселений; и когда немалое число других учёных — врачей, генетиков, искусствоведов, физиков (а также и не очень учёных — писателей, актёров, режиссёров и прочих) на всю страну обвинялись во всех смертных грехах — шпионаже, предательстве, убийствах, а главное — в низкопоклонстве перед заграницей. Их сажали в тюрьмы и лагеря, пытали, расстреливали, а одну из «групп крови» вообще готовили к массовому выселению. (Что до них испытали некоторые кавказские и другие «группы».)
Так вот, спрашивается, господа: морально ли, зная о том, чтС происходит с людьми вообще и с твоими коллегами-учёными в частности и чуть ли не слыша их стоны, морально ли, наивно повторю я, продолжать беззаветно служить власти, виновной во всём этом, и с помощью удивительного серого вещества своих мозгов укреплять её владычество, создавая для неё оружие невероятной мощи?..
Ответа не ожидаю. Я просто попробовал сейчас односторонне осмыслить одну из примет нашего с вами недавнего прошлого… Ну, и как вам понравилась моя демагогия? Не правда ли, могучее оружие? Особенно, в куда более искусных руках коммунистической партии.
* * *
Хочу закончить недолгий рассказ о Виолетте. Лет через двадцать после описанных событий, когда я находился в писательском доме «Переделкино», где тогда часто бывал, меня остановила там возле столовой неимоверно худая, измождённая женщина, которой я никогда раньше не видел.
— Не узнаёшь меня, конечно? — спросила она.
Я не стал отрицать.
— Я Виолетта, — сказала она. — Помнишь? Знаю, узнать невозможно. Сама не привыкну. Не спрашивай и не выражай сочувствия. От него устала… Много болела. Осталась одна: мама умерла, муж ушёл… Инвалидность. Пенсия. Начинаю немного подрабатывать. Как прежде, медицинские журналы… Как ты?..
Хотя совсем было не до смеха, её почти телеграфный язык напомнил мне стиль одного из персонажей «Пиквикского клуба», чью роль изумительно исполнял Ролан Быков. И, пожалуй, это лишний раз подтверждает мои навязчивые и совсем не оригинальные речи о том, что и мы сами, и наши ощущения и поступки от рождения неоднозначны и потому, чтобы нас понять, ухватить, раскусить, совершенно недостаточно анкет, характеристик, даже доносов, а нужен — не пугайтесь — психоанализ. Не по доктору Фрейду, а хотя бы самый, что ни на есть, примитивный, который по силам любому, кто пожелает, пускай совсем немного, задуматься над тем, чтС представляет из себя другой человек, и попробует, быть может, хотя бы на мгновенье, поставить себя на его место — а значит, подумает о нём. Как и многие, называющие себя литераторами, пытаюсь это делать — во всяком случае, в своих писаниях.
Однако иные делали и делают это намного успешнее, чем я, и среди них шведский кинорежиссёр и писатель Ингмар Бергман, один из фильмов которого мне удалось увидеть на экране ещё в те времена, когда подобные просмотры бывали только в закрытых клубах. И всё благодаря Калерии, жене Лёни Летятника, которая несколько раз водила нас в такой именно клуб при учреждении, называемом КГБ, где она работала — нет, не при дыбе, как мы натужно шутили, а переводчиком с немецкого.
Надо сказать, что поначалу Римма наотрез отказалась от предложения Кали — сказала, что дала зарок: ноги её не будет в подобных местах, если только не приведут туда в наручниках. Это не были пустые слова. Римма, действительно, почти ещё в детском возрасте поклялась самой себе не вступать в комсомол и никогда не бывать в Кремле, даже на экскурсии. Не говоря о мавзолее. И слово держала.
А решила она так, потому что в её семье четверо были арестованы, и двое из них — расстреляны. Не за грабёж и не за терроризм, нет, а просто что-то ляпнули про советскую власть, и это было услышано или на них донесли. Расстреляны были мужья её родных сестёр — оба заводские инженеры. Один из них, правда, в Первую мировую побывал в немецком плену, откуда его отпустили живым, второй вообще нигде не был, кроме своего завода. А судьба двух её родных братьев такая: старшего — он был на фронте Второй мировой — арестовали и отправили в штрафной батальон за то, что в письмах к жене он в ответ на её жалобы выражал возмущение тем, как власти относятся к ней и к их ребёнку. В штрафбате выжил, но остался без обеих ног. Его младший брат был арестован ещё перед войной, когда служил в армии срочную: на него капнул со зла взводный — что он чего-то там не одобрял и в чём-то сомневался. В общем — в тайгу, на Колыму, где пробыл в лагере и на поселении до сорока двух лет, после чего умер…