Пререкаясь, они отошли. Чинарев посмотрел им вслед, покачал головой, снова принялся протирать тряпочкой машину.
А в блиндаже у девушек в это время тараторила Галя Белая:
— Как же так, девочки? У вас тут тихо, уютно, лесок такой нарядненький, солнечные зайчики, где же опасность, где немцы? И ты, Варя, была под бомбой, тебя тоже засыпало? Я с ума сошла бы, девочки! Ты герой, Варька!..
Варе было до смерти стыдно перед собой, перед подругами, перед Галей, которая ничего не знала, стыдно за то, что было с нею под землей. «Трусиха, несчастная трусиха! — корила она себя. — Умирать легла, а сама даже и не ранена — позор, позор! Я ж должна вести себя как следует в эти дни, еще Игорь говорил, а я струсила. Вон Елена, по-настоящему раненная, не растерялась, не забыла, что надо передать истребителям тревогу, а я смерти испугалась: пожалейте меня, люди добрые, я еще на свете не жила, ничего не видела, — у, трусиха, жалкая трусиха!»
Она до того была взволнована, что завидовала Гараниной, ее «настоящему» ранению, ее стойкости, и, провожая подругу в госпиталь, искренне плакала именно из зависти, от обиды на себя. А Гаранина уже ко всему, ко всему была равнодушна, даже к Варе. Она лишь спокойно, отрешенно смотрела на все своими огромными, немыми, как у куклы Клары, глазами и так же, как Клара, лишь тихо постанывала, когда ее шевелили.
«Трусиха, трусиха!» — корила себя Варя.
Ты не плачь, не плачь, моя красавица,Ты не плачь, женулечка, жена,Наша жизнь уж больше не поправится,Но зато и в ней была весна!..—
где-то рядом, у самого выхода из блиндажа, на этот раз, кажется, серьезно, напевал Валентинов.
Ипатов был на узле. Хмурясь, бледный, страшно усталый на вид, он сидел за столиком напротив Дягилева, пощипывая усы, слушал его рассказ о делах и событиях. И странно: когда он ехал сюда, его подмывало самое горячее нетерпение встретиться с Дягилевым и с девчатами — со всеми, кто был в этой маленькой группе, сказать им самые теплые слова, а приехал и почувствовал, что уже незачем говорить эти слова, что он уже не командир роты и что приехал сюда только затем, чтобы потешить себя. Это понимал и Дягилев, который на сей раз был не по-военному и не по-служебному многословен и подробен. Это понимали и Калганова с Ильиной, которые сейчас дежурили у аппаратов и смотрели на него как-то слишком внимательно и будто с жалостью. Это чувствовалось и в поведении Скуратова, который тяготился им и не знал, что делать, и лишь ходил по блиндажу, уставив красные, воспаленные глаза куда-то в пол и время от времени, почему-то не решаясь сделать замечание девушкам, незаметно подымая с пола обрывки ленты и без слов пряча их в карман.
— Ясно, — сказал Ипатов, выждав паузу в рассказе Дягилева и вставая. Скуратов сразу перестал ходить, Дягилев тоже встал, почему-то часто замигав своими красивыми длинными ресницами. — Я всегда был уверен, что наши связисты с честью выполнят любое задание командования. — Поняв, что эта фраза слишком казенна, стереотипна, добавил: — Спасибо, Федя, и всем спасибо, не подвели… Тыловики! Вот они какие, тыловики! — И неожиданно порывисто обнял Дягилева.
— Мы до конца, Алексей Петрович. До конца, — волнуясь, сказал Дягилев. — Не беспокойтесь за нас. Мы желаем вам самого большого счастья…
— Спасибо, Федя, — торопливо сказал Ипатов, будто испугавшись новых слов и новых чувств, и с облегчением почувствовал, что все то, зачем он приехал, уже выражено словами. — Вы занимайтесь своими делами, я пока обойду всех, прощусь. Да и в обратную путь-дорогу, я ведь только повидаться, только повидаться приехал, — повторил он, смущенно и будто виновато улыбаясь.
Твердя «молодцы», «герои», подошел к Ильиной и Калгановой, пожал им руки. «Вот и вся моя служба. Теперь — новая жизнь. А ведь Лаврищев собирался раньше меня к этой жизни. Кто думал, что так случится! Новая, новая жизнь!» — думал он, все более волнуясь. И, боясь и стыдясь этого волнения, поскорее, тяжело хромая, совсем припадая на больную ногу, вышел из блиндажа.
Прощание в блиндаже у девушек было более спокойным, он даже пошутил, позвал их к себе в колхоз в гости после войны, пообещал подобрать хороших женихов, а потом, уже собираясь уходить, остановил взгляд на Карамышевой. В сердце у него что-то дрогнуло, и ему почему-то больше всего стало жаль эту девочку, может быть, потому, что она была моложе всех. Варя заметила, поймала на лету этот его взгляд и, не зная почему, задыхаясь от слез, бросилась к нему, уронила голову ему на грудь и заплакала.
— Я приеду, Алексей Петрович, Я обязательно приеду… навестить вас… после войны, — не зная, как отблагодарить этого человека за его участие к ней, желая сказать ему что-то самое приятное, зашептала она, и в этом ее порыве, в этих слезах и словах ее вылились все горести и тревоги, которые так мучали ее в последнее время. Ипатов, сам измученный не столько физическими, сколько душевными болями, связанными с ранениями, с заботами об этих вот девчонках, вынужденных выполнять дело, извечно предназначенное только мужчинам, вдруг почувствовал, как защипало в носу, что-то сдавило горло, и все увидели у него на глазах слезы.
— Ну вот… Ну вот, — говорил он. — Зачем так? Ты же солдат. Надо быть солдатом. Надо быть спокойнее. Еще немного осталось — и все кончится, и вы никогда больше этого не увидите. Я буду ждать вас всех — как дочек… Как дочек! Зачем же мы так! Варя, дочка, храбрая моя дочка!..
— Храбрая, храбрая? — спросила Варя, подняв голову. — Я храбрая? Я трусиха, я самая настоящая трусиха. Никто не видел. Храбрая Гаранина, а я самая настоящая трусиха!..
— Ты храбрая, — убежденно заверил ее Ипатов, и Варя посмотрела на него вопросительно, в глазах у нее вспыхнул огонек надежды.
— Я буду храбрая, Алексей Петрович, обязательно буду храбрая! — сказала она решительно, будто поклялась, — И вы не думайте, пожалуйста, ладно? — Попросила даже: — Пожалуйста!
Потом он долго сидел на подножке машины, потрясенный расставанием с людьми, которые, оказывается, были неизмеримо дороже ему, чем думалось.
В этой жизни только раз весна-а-а,—
услышал он заунывный напев, крикнул зло:
— Валентинов!
— Слушаю, товарищ капитан, — будто из-под земли выскочил Валентинов, козырнул, блеснув золотым зубом.
— И вы здесь? Как сюда попали? Зачем?..
— Не знаю, товарищ капитан. Я ведь по должности: куда пошлют. Привезли вот сюда…
— Не рассуждать! — вспыхнул Ипатов, поняв, что он сам недосмотрел с Валентиновым. — Нечего вам тут делать. Поедете со мной обратно в роту.
— Есть не рассуждать и собираться в роту! — вяло отрапортовал Валентинов, однако весело и будто насмешливо блеснув золотым зубом. Можно было понять, что он вообще умышленно напросился Ипатову с этой своей осточертевшей всем песенкой.
Можно было собираться и в обратную дорогу. Но Ипатов сидел и сидел на подножке машины, и на душе у него было такое ощущение, будто он здесь еще что-то не сделал, очень важное, без чего нельзя ни ехать в обратную дорогу, ни тем более покидать военную службу и трогаться к новой жизни. Потом вспомнил: точно, ему нужно еще встретиться с Троицким, который должен быть где-то здесь. Встреча с Троицким была, пожалуй, не менее, а, может быть, и более важной, чем встреча с другими людьми, ради которых Ипатов приехал. В Троицком осталось что-то от Лаврищева, какое-то воспоминание и напоминание о нем, чрезвычайно важное и нужное Ипатову перед отъездом в новую жизнь.
Ипатов разыскал его у блиндажа командования.
— Вот полюбуйтесь, что делается, полюбуйтесь! — воскликнул Троицкий, увидев Ипатова, как будто они и не разлучались вовсе. — Вторые сутки добиваюсь, где разместить штаб, и никак не добьюсь. Немцы пустили танки, фронт колышется туда-сюда. Вчера наметили пункт, сегодня он оказался у немцев, а назад отодвинуться никто не хочет, гордость не позволяет. Вот и дежурю вторые сутки перед этим блиндажом… А, черт возьми все это! Здравствуйте, Алексей Петрович. Давайте отойдем вон туда, на лужайку, посидим. Вы надолго сюда?.. — У него даже дрожали пальцы, когда он жал руку Ипатову.
Присели друг перед другом на пеньки. Троицкий посмотрел вдаль, исподлобья, сбив на затылок свою новую серебристую шапку. Даль была синяя, и справа, далеко в стороне, в синей дымке виднелись точно подвешенные в воздухе красные черепичные крыши какого-то фольварка.
Долго молчали, думая каждый о своем.
— Но почему это сделал он, а не я, почему? — вдруг спросил Троицкий. — Это мог сделать и я. Я был ближе к самолету!..
— Не имеет значения, Евгений Васильевич, — сказал Ипатов. — Это все равно кто-нибудь из вас сделал бы…
— Кто-нибудь из нас. Но почему сделал он, а не я?
— Он, видимо, был лучше подготовлен.
— Лучше, это верно. Он не успел подумать, что нужно делать, а я подумал. Я тоже это сделал бы, уверяю вас, но я подумал, подумал — вот разница!