Мимо Андрея проезжали машины с включенными фарами, но блеклый свет не пробивал стену снега, лишь обозначался в ней мутно-желтыми пятнами. В одном из таких пятен он разглядел неясную фигуру. Кто-то шел навстречу ему, приплясывал и размахивал руками. Когда они поравнялись, Андрей узнал прохожего. То был тот самый парень, которого он видел с девушкой, вернувшись из армии; потом еще раз встречал их — он, Андрей, шел тогда с Верой, и еще раз, когда молодые катили впереди себя коляску с лупоглазым малышом. И парня, и его спутницу, и их ребенка нельзя было представить по отдельности — только вместе. Андрей, изредка встречая их, всегда радовался.
А сейчас парень шел навстречу один, приплясывал, размахивал руками, что-то бормотал самому себе и глуповато улыбался. Андрею показалось, что парень пьян, и его охватило предчувствие беды — неужели у них что-то треснуло, раскололось? Бросился к парню, схватил за рукав:
— Что?! Что случилось?!
Тот недоуменно вскинул глаза и слегка их выпучил:
— Ничё, домой топаю.
— Да что случилось?! — уже не сдерживая себя, закричал Андрей, еще крепче перехватывая рукав.
Однако парень, не ответив на вопрос, вдруг трезво проговорил:
— А, ты Агарин, да? Из газетки? Точно, я знаю. А я Василий Чубаров. А случилось… случилось, брат, событие — моя Любушка-голубушка еще двух мужиков родила! Представляешь, теперь три мужика у меня! Три! Да я четвертый! Во какой чубаровский корень пустили! Попробуй теперь кто ковырни нас. А ты орешь — что случилось? Двое сыновей родились — вот что случилось. Самое главное на сегодня событие.
Андрей облегченно вздохнул. Он очень обрадовался услышанному известию, широко улыбнулся и, протянув руки, обнял парня.
— Спасибо.
— За что, земеля?!
Андрей не ответил.
И дальше, в сплошной стене падающего снега, ему шагалось уже легче.
В доме было пусто и гулко — тетя Паша домовничала у соседей, уехавших в отпуск, а Вера еще не вернулась из школы. Не раздеваясь, Андрей сел — на табуретку, так, чтобы хорошо были видны портреты родителей. Портреты были старые, заезжий фотограф сильно их отретушировал, и мать с отцом совсем не походили на себя, какими их помнил сын в жизни. Нервное напряжение последних дней, похороны и их горечь — все навалилось разом, и Андрей заплакал. Его никто не видел, и он мог плакать не таясь.
Осыпаемый снегом, с темными окнами стоял на краю Крутоярова старый агаринский дом, и плакал в нем перед портретами родителей младший из семьи, горюя, что судьба к самым близким ему людям всегда поворачивается суровым боком. Ничем не нарушалась тишина, царившая в доме. Не скрипели двери, не слышалось шагов, не отзывались шагам половицы, не звучали голоса, но зримо и явственно вошли в дом и встали перед Андреем родители. Мать была в старенькой жакетке и в шали, в какой он ее помнил, когда она уходила в больницу, а отец был в черной безрукавке, в той самой, в которой провожал младшего сына в армию. Они стояли совсем рядом, живые, и страшно было подумать, что они умерли. Мать вытерла ладонью табуретку и осторожно присела на краешек. Отец продолжал стоять, по-прежнему высокий и сильный, чуть откинув назад крупную седую голову. Мать смотрела жалостливо, а глаза отца оставались суровыми. Он покачал головой и почти неслышно (но Андрей хорошо слышал) заговорил:
— Что же ты, сын, а? Сопли распустил? Ты же мужик!
Слово «мужик» было у отца высшей похвалой, но сейчас он не хвалил Андрея, только напоминал о том, что сын должен быть мужиком.
— Что же делать, Андрюшенька, — тихо добавила мать. — Жить все равно надо.
— Кошка живет, и собака тоже живет, — строго перебил отец своей любимой поговоркой. — По-человечески надо жить и соплей не распускать. Мы с матерью все вытерпели. И ты не падай духом.
«Но как же так, что они живы?» — спрашивал у самого себя Андрей и хотел спросить у родителей, но не осмеливался. Слушал и ничего не говорил им в ответ.
— Держись, ты же мужик! — заключил отец.
Мать поднялась с табуретки, неслышно приблизилась к Андрею и погладила его по щеке. Ладонь у нее была теплая, мягкая. Андрей потрогал ладонь, и к нему пришла догадка, что ладонь настоящая, живая. Как же так? Вырываясь из сна, он дернулся.
— Что же ты, Андрюша, даже не разделся? Лежи, лежи.
Открыл глаза. Рядом с ним на диване сидела Вера и осторожно гладила его по щеке. В глазах жены был теплый, материнский свет.
Андрей молча прижался лицом к ее теплой и мягкой ладони.
44
Воронихина на похоронах Савватеева не было. Говорили, что его срочно вызвали в обком. Вернулся он только на следующий день, вечером. Отпустил шофера, сам сел за руль и поехал на кладбище. Уже наползали сумерки, но Воронихин поставил машину подальше от входа, под сосной. Ему не хотелось, чтобы его кто-нибудь видел здесь, на кладбище. Пешком дошел до могилы. Она была завалена венками, еловыми и сосновыми ветками, все было темным, сумрачным.
— Паша… — чуть слышно позвал Воронихин, когда остановился возле холмика. — Паша, друг.
Ответа не было. Только в памяти звучали слова, сказанные во время последней встречи: «Не позволяю. Пусть другой кто-нибудь». Да, речь над гробом говорил другой. А у Воронихина не хватило духу даже прийти на похороны. Он специально уехал, его никуда не вызывали…
— Паша, друг.
Внезапная смерть Савватеева, словно конец твердой, рывком выпрямившейся пружины, ударила по Воронихину. Безжалостно, наотмашь. Еще недавно он с нетерпением ждал тех дней, когда избавится от неуемного Пал Палыча и облегченно вздохнет: на донышке его души, не отпуская, ютился постоянный страх перед бывшим другом, страх, смешанный с уважением и даже завистью. Дни эти настали. Но облегчения они не принесли. Воронихин не мог избавиться от преследующего его чувства, странного и живучего: стоит за спиной Пал Палыч и, прищурившись, смотрит ему в затылок. Смотрит внимательно, не отводя взгляда, и ждет. Чего ждет? Может быть, окончания их давнишнего спора?
Воронихин пытался зажать себя в кулак, избавиться от ненужных чувств, чтобы дальше делать свое обычное дело — руководить районом. Не получилось. Арест и разоблачение Козырина, бюро, на котором пришлось уступить Рубанову, — все это не отпускало, жило, болело. Каждое событие — как ступенька высокой лестницы, по которой он скатывался на глазах у всех — вниз, вниз… Воронихин прямо-таки физически ощущал, как катится и больно бьется об острые углы ступенек.
Последние события вывернули его наизнанку. Больше ему не увидеть искренних, светлых взглядов на полях и на лесорубных делянках. Он точно знал — не увидеть. Будут взгляды вежливые, холодные, равнодушные, предназначенные обыкновенному чиновнику. Воронихин потерял завоеванный горбом авторитет, которым всегда гордился. А завоевывать его снова не оставалось ни сил, ни времени.
По делу Авдотьина началось следствие. Воронихин еще не отошел от этого известия, а его уже поджидало другое — из обкома ехала комиссия. Вечером ему позвонил хороший знакомый, который всегда предупреждал о таких делах, и тревожным голосом сообщил, что предвидятся перемены, что на него, Воронихина, «катится большая бочка и усерднее всех толкает эту бочку Рубанов». Поступи такая информация несколько месяцев назад, Воронихин немедленно использовал бы ее в деле, и еще неизвестно, чем бы все кончилось. Но сейчас он, как ни старался, не находил в себе сил что-то предпринять. Душевный стержень, всегда помогавший ему в любых трудных случаях, треснул. И не отдельные люди его ломали — ломала сама жизнь. И это был конец. Даже если минует беда и он останется целым и невредимым — все равно конец…
45
И опять, как во все времена, в свой положенный срок властвовала над крутояровской землей неудержимая в вечном движении прекрасная сибирская весна, которую так долго ждали в снегах и холоде люди, деревья и травы. Земля молодела, оживала. Дни радовали душу теплом и солнцем.
В один из таких дней Андрею позвонили из военкомата и попросили прийти к военкому. Тот поздоровался и молча протянул ему письмо. Письмо было в тонком конверте, чуть поуже и подлиннее стандартного; на хорошем лощеном листе бумаги — аккуратный, почти каллиграфический почерк.
«Дорогой Егор! Дорогой наш боевой товарищ! Наконец-то мы разыскали тебя! Так сразу и обо всем хочется сказать, но оставим разговоры до нашей встречи. Мы собираемся уже пятый год, кто остался в живых из нашего батальона, собираемся в Москве, а нынче решили съездить на высоту 150, ту самую. На ней открывают памятник. Сообщи, когда и как приедешь в Москву, мы встретим. Обязательно приезжай. Мы очень ждем. Тамара Сухова (нынче Завьялова) и Галенька Веселова (без всяких „нынче“, по-прежнему)».
Андрей хотел перечитать еще раз, но передумал и сунул лист обратно в конверт. Военком, на подполковничьих погонах которого ярко посверкивали лучики весеннего солнца, кашлянул и извинительно, что совсем не подходило к его лицу старого служаки, проговорил: