Шло время. Степан Глебов стал частым гостем в Суздале. Поначалу ему льстила любовь царицы, поднимала в собственных глазах. Потом ее страстность стала утомлять. Она еще мечтала о будущем, надеялась, что он переберется в Суздаль, будут они навсегда вместе, а он уже остыл.
Евдокия чувствовала, что любимый ускользает, и молила его: «Ах, друг мой! Что ты меня покинул? За что ты на меня прогневался? Что чем я тебе досадила? Кто мя, бедную, обиде? Кто мое сокровище украде? Кто свет от очию моею отъиме? Кому ты меня покидаешь? Кому ты меня вручаешь? Как надо мною не умилился? Что, друг мой, назад не поворотишься? Кто меня, бедную, с тобою разлучил?.. Ох, свет мой, как мне быть без тебя? Как на свете жить? Как ты меня сокрушил!.. Ради Господа Бога, не покинь ты меня, сюды добивайся. Ей! Сокрушаюся по тебе!»
Глебов уж был не рад, что сошелся с царицей. То, что должно было некоторое время украшать жизнь, доставлять приятность, стало тягостным и обременительным. Он старался избегать встреч с любовницей, а она преследовала его письмами.
«Где твой разум, тут и мой; где твое слово, тут и мое; где твое слово, тут моя и голова: вся всегда в воле твоей!»
Ну как объяснить обезумевшей женщине, что она не нужна, скучна, утомительна, когда она посылает такие письма:
«Чему-то петь, быть, горесть моя, ныне? Кабы я была в радости, так бы меня и дале сыскали; а то ныне горесть моя! Забыл скоро меня! Не умилостивили тебя здесь мы ничем. Мало, знать, лице твое, и руки твоя, и все члены твои, и суставы рук и ног твоих, мало слезами моими мы не умели угодное сотворить…»
«Не забудь мою любовь к тебе, а я уже только с печали дух во мне есть. Рада бы была я смерти, да негде ее взять. Пожалуйте, помолитеся, чтобы Бог мой век утратил. Ей! рада тому!..»
«Свет мой, батюшка мой, душа моя, радость моя! Знать, уж злопроклятый час приходит, что мне с тобою расставаться! Лучше бы мне душа моя с телом рассталась! Ох, свет мой! Как мне на свете быть без тебя, как живой быть? Уже мое проклятое сердце да много послышало нечто тошно, давно мне все плакало. Аж мне с тобою, знать, будет расставаться. Ей, ей, сокрушаюся! И так Бог весть, каков ты мне мил. Уже мне нет тебя милее, ей-богу! Ох, любезный друг мой! За что ты мне таков мил? Уже мне ни жизнь моя на свете! За что ты на меня, душа моя, был гневен? Что ты ко мне не писал?
Носи, сердце мое, мой перстень, меня любя; а я такой же себе сделала; то-то у тебя я его брала… Для чего, батька мой, не ходишь ко мне? Что тебе сделалось? Кто тебе на меня что намутил? Что ты не ходишь? Не дал мне на свою персону насмотреться! То ли твоя любовь ко мне? Что ты ко мне не ходишь? Уже, свет мой, не к тому тебе будет и придти, или тебе даром, друг мой, я. Знать, что тебе даром, а я же тебя до смерти не покину; никогда ты из разума не выйдешь. Ты, мой друг, меня не забудешь ли, а я тебя ни на час не забуду. Как мне будет с тобою расстаться? Ох, коли ты едешь, коли меня, батюшка мой, ты покинешь! Ох, друг мой! Ох, свет мой, любонка моя! Пожалуй, сударь мой, изволь ты ко мне приехать завтра к обедне переговорить, кое-какое дело нужное. Ох, свет мой! Любезный мой друг, лапушка моя; скажи, пожалуй, отпиши, не дай мне с печали умереть… Послала к тебе галздук, носи, душа моя! Ничего ты моего не носишь, что тебе ни дам я. Знать, я тебе не мила! То-то ты моего не носишь. То ли твоя любовь ко мне? Ох, свет мой; ох, душа моя; ох, сердце мое надселося по тебе! Как мне будет твою любовь забыть, будет как, не знаю я; как жить мне, без тебя быть, душа моя! Ей, тошно, свет мой!»
«Послала я, Степашенька, два мыла, что был бы бел ты…»
«Радость моя! Есть мне про сына отрада малая, что ты меня не покидаешь? Кому меня вручаешь? Ох, друг мой! Ох, свет мой! Чем я тебя прогневала, чем я тебе досадила? Ох, лучше бы умерла, лучше бы ты меня своими руками схоронил! Что я тебе злобствовала, как ты меня покинул? Ей, сокрушу сама себя. Не покинь же ты меня, ради Христа, ради Бога! Прости, прости, душа моя, прости, друг мой! Целую я тебя во все члены твои. Добейся, ты, сердце мое, опять сюды, не дай мне умереть… Пришли, сердце мое, Стешенька, друг мой, пришли мне свой камзол, кой ты любишь; для чего ты меня покинул? Пришли мне свой кусочек, закуся… Не забудь ты меня, не люби иную. Чем я тебя так прогневала, что меня оставил такую сирую, бедную, несчастную?»
Вся ее жизнь сосредоточилась в Глебове. Несчастная женщина, целиком отдавшаяся своей единственной любви, тосковала по охладевшему любовнику. Евдокия не ведала, что над ее головой собирается страшная гроза. В Москве и в Петербурге происходили события, которые грозили разрушить весь хрупкий уклад с таким трудом построенной ею жизни.
При сыске над царевичем открылись многие тайны, касавшиеся частной жизни Евдокии.
Скорняков-Писарев внезапно нагрянул в келью Евдокии-Елены. Он застал ее не в монашеской рясе и плате, а в телогрее и повойнике, что было несомненным нарушением монашеского устава. Кроме того, в сундуках отставленной царицы он отыскал два письма от царевича Алексея. Но никакого криминала в них не оказалось: просто излияния чувств разлученных, мечтающих о встрече матери и сына. Тем не менее факт «преступного сношения» был налицо.
В результате дальнейших поисков удалось обнаружить записку, в которой Лопухину именовали «благочестивейшей великой государыней, царицей и великой княгиней Евдокией Федоровной» и желали ей и царевичу Алексею «благоденственное пребывание и мирное житие, здравие же и спасение и во всем благое поспешение ныне и впредь будущие многие и несчетные лета, во благополучном пребывании многая лета здравствовать». При желании «большое величание» можно было толковать как прямое неповиновение монаршей воле и заговор против государя.
Такое желание имелось.
К 14 февраля Скорняков-Писарев наскреб достаточно доказательств заговора, свившего гнездо под крышей монастыря, и послал гонца известить об этом царя. Царь среагировал немедленно: «Бывшую жену и кто при ней, также и кто ее фавориты, привези сюда, а перво разыщи, для чего она не пострижена, что тому причина, и какой был указ в монастырь о ней, и кто в то время был, и кто о сем ведает, всех забери и привези с собою». Скорняков-Писарев арестовал Евдокию и многих других монахинь, а также нескольких священников и монахов мужской обители. Их всех доставили в Преображенский приказ в Москву, и уже 16 февраля начался строгий розыск.
Первым — и очень суровым в те времена — обвинением было то, что Евдокия сняла монашеское платье и жила в монастыре не по уставу, мирянкой. Отпираться было невозможно, ведь Скорняков-Писарев видел это собственными глазами. В вину ей ставили и двор, собравшийся вокруг нее, и трапезы отнюдь не монастырские, и прием гостей — воевод да родственников, и светскую запретную переписку…
Евдокия знала, что это еще не самое страшное. Главное обвинение будет предъявлено, как только плети развяжут языки ее боязливым подругам. Действительно, скоро были получены показания о том, что «к ней-де, царице-старице Елене, езживал по вечерам Степан Глебов; многажды к себе пускала днем и по вечерам Степана Глебова».
Итак, имя Глебова было названо. Его немедля арестовали, учинили обыск и обнаружили девять писем царицы.
Петр свирепел, читая письма Евдокии. Он не узнавал эту женщину. Ему она никогда так не писала. Как разительно не похожа эта страстная до безрассудства своевольница на ту унылую и скучную боярскую дочь, посылавшую ему пресные детские писульки. Другой мужчина — ничтожество по сравнению с царем — смог разбудить эту холодноватую натуру, а ему, законному мужу и государю, она не далась, не открылась.
Но одно дело — царская обида, а другое — отсутствие состава преступления. Ни слова о Петре (что само по себе оскорбление), никакого недовольства его правлением, тем более никаких тайных умыслов против царя. Даже о своих обидах она не проронила ни слова. Ничего, что вызывало бы подозрения в заговоре, в государственной измене.
Глебова вздернули на дыбу. Корчась в невыносимых муках, он признал, что была у него любовь с царицей. Такие слова еще больше взбесили Петра. Не любовь, а блуд; не с царицей, а с инокиней) Глебов вынес 25 кнутов — не каждый мог такое вынести, — но признал лишь прелюбодеяние с монахиней Еленой. А Петр хотел добиться от Глебова признания, что он осуждал поведение царя, вторично женившегося при живой супруге, и пытался поднять бунт.
К истерзанному телу капитана прикладывали угли и раскаленные клещи. Задыхаясь от боли и запаха собственной сжигаемой плоти, Глебов не изменил показания. Допрос длился трое суток, его прекращали лишь на время беспамятства пытаемого.
Евдокию заставляли присутствовать при пытках. Она и сама не раз теряла сознание.
Сейчас некоторые историки, наверное, тронутые этой печальной историей, пытаются приписать Глебову необычайные стойкость и благородство. Он якобы так и не признался в любви с царицей, чтобы сохранить ее честь. Конечно же, это не так. Из писем Евдокии с очевидностью следовало, что грех был; об этом же говорили свидетели; да она и не скрывала своего прегрешения.