Сверху раздались шаги, и Тишенинов, вздрогнув, проснулся и выжидающе поднял глаза.
Смущенный вид Валентина сразу объяснил ему положение вещей. Он усмехнулся про себя, вспомнив, как горячо обещал ему Извеков, что с квартирой все будет очень просто и легко. На что, кроме пустых обещаний, способен этот кокетничающий с революцией щеголеватый барчук?.. Тишенинов, не дождавшись, когда Валентин соберется наконец заговорить, повернулся и пошел вниз.
— Коллега, подождите, я вам все объясню, — воскликнул Валентин, мучительно краснея.
— Да ладно, чего там. Все ясно, как кофе. Прощайте, Извеков, зря вы меня тащили, я все наизусть знал, — сказал Тишенинов, нехорошо усмехаясь, и решительно пошел вниз, длинный, худой, в потрепанной тужурке и пузырящихся брюках.
В гостиной гремел шторм. Юрий выпускал тысячу слов в минуту, негодуя на недостойный маневр Сергея Марковича. Он возмущенно развивал мысль, что военная форма не означает жандармской души под ней, что можно иметь различные политические убеждения и уважать их друг в друге, что русское офицерство никогда не несло полицейских обязанностей, что запугивать людей погонами — значит только порочить военное сословие и что, наконец, есть такие понятия, как честь и благородство, — понятия, очевидно, неизвестные в адвокатском мире. Это было уже слишком, и Полинька собралась пролить масло в бушующие волны гардемаринского гнева. Но Сергей Маркович добродушно поднял руку.
— Общее негодование! Единодушное порицание трусости дядюшки! — сказал он, смотря на Юрия, как на цыпленка. — Молодежь, молодежь! Что ж, приводите к себе в квартиру скрывающихся революционеров, а потом удивляйтесь, что вы идете в Сибирь, а революция отодвигается. Если позволите, я разъясню вам…
И он разъяснил свою позицию округлыми периодами с умело расставленными восклицательными знаками. По его мнению, Валентин по собственной глупости рисковал навредить революционному движению, которым он так горит. Валентин имеет чистую квартиру, и было бы преступлением лишать себя в дальнейшем возможности припрятать литературу или скрыть у себя тех людей, которых можно было скрыть. Слово «можно» дядюшка подчеркнул и перешел к оде. Ода имела темой осторожность, которая есть мать победы, подобно тому как горячность её смерть.
Вряд ли это кого убедило. Неловкое молчание по окончании оды становилось тягостным. В передней хлопнула оставленная Валентином открытой дверь и зазвучал звон шпор. Сергей Маркович оглянулся, как будто его ударили.
Шпоры зазвенели в передней деловито и нагло. Звякнула сабля, вероятно, о ножку стола. Донеслись неразборчивые и отрывистые мужские голоса.
Сергей Маркович оглянул всех с видом пожилой крысы, попавшей в глупую мышеловку, и сделал отчаянный жест, как бы желая сказать: «Ну вот, я говорил…» Полинька привстала, побледнев, а Мишка ругнулся вполголоса:
— Достукался Валька, дурак, до обыска…
Юрий потянулся за трубкой, стараясь скрыть неприятное волнение. Жандармы?.. Это было бы вконец глупо!
Но в дверях появился молодой кавалерийский поручик, а за ним смущенный Валентин — и все в гостиной сразу заговорили с необычайным возбуждением. Полинька радостно вспыхнула. Сергей Маркович шумно выпустил из легких воздух, который начал там портиться.
Пахомов секунду постоял в дверях, как бы давая полюбоваться на свою стройную фигуру в ловком кителе и в походных ремнях, и потом, скользя, вошел в гостиную, распространяя свежий запах одеколона и ременной кожи.
— Адски устал, зверски голоден, счастлив, как бог… влюблен, как корнет, — быстро кидал он, растягивая слова, пожимая всем руки и задержав руку Полиньки в своей. — Здравствуй, Юрик, что Николай?.. Новости слышали, господа?.. Валя, теперь к нам в кавалерию, а? Какие были дни, обалдеть!.. Видел государя, подъем колоссальный! Курить можно?
Он обошел всех своей танцующей походкой и присел в кресло, улыбаясь, играя глазами, покачивая плечами, не давая никому отвечать, рассыпаясь в трескотне новостей, вопросов и восклицаний и ни секунды не находясь в покое. Закуривая, он одновременно тащил к себе пепельницу, швырял на столике альбомы и все время подрагивал обтянутой в рейтузы ногой, звякая шпорой. Слова рвались из него, шарахаясь друг от друга распуганным табуном и лишь по дороге понимая свой собственный смысл. Они разлетались в разные стороны, как бы оборванные быстрыми поворотами танца, — и оттого (и от легкого рокота шпор) казалось, что в гостиной все время играет музыка. И сам Пахомов, непрерывно раскачиваясь и поворачиваясь в кресле, казалось, танцевал вечную мазурку или силился справиться с горячим конем. Таков был кавалерийский шик, означавший, что поручик считает себя адским тоннягой-пистолетом.
— Нет, серьезно, Валька, подумай! Господа, новости — зашататься! Во-первых, прощай мирная петербургская жизнь, прощай училище, я больше не курсовой офицер… Довольно пирога, — в строй, в строй, черт меня побери, в полчок. Утром государь лично поздравил моих юнкеров корнетами, совершенно неожиданно, — зашататься! Козероги обалдели от счастья, носятся теперь по Петербургу и бьют в морду портных… Подумайте, в три дня успеть все сшить! Пирамидально!
Юрий насторожился:
— Как производство в офицеры? Почему? Какое?
— Необыкновенное… самим государем. Адски шикарно!..
— Только ваших произвели?
— Всех, весь лагерь… Павлоны, пажи, константиновцы, нашего славного кавалерийского — эскадрон и сотня… Представьте, утром парад, никто ничего не подозревает, вдруг — смиррна!.. — встреча, гимн, государь… Прочел приказ, поздравил юнкеров корнетами и подпоручиками, пил за здоровье… Рыдали… Я тоже ревел, как девчонка… Да, нас не так производили, подумайте, ведь это золотой выпуск, это царский выпуск, за три месяца до срока!.. Зашататься!
Острая мучительная зависть кольнула Юрия. Производство! И какое! Самим царем! Есть же люди, которым везет! Он нетерпеливо встал и подошел к Пахомову поближе.
— Значит, действительно война, Александр Васильевич?
Пахомов вздернул плечами и быстро зазвякал шпорой.
— Никто об этом вслух не говорит… Но сообразите сами — зачем такое внезапное производство, ведь ни у кого даже формы нет! Между нами говоря, на днях, вероятно, все будет известно. Война, кажется, решена всерьез… Приезд Пуанкаре очень… Полина Григорьевна, что с вами? Господа, воды!
Поручик бросился к Полиньке и поспел как раз кстати, чтобы подхватить её в объятья. Побледневшее её лицо с полузакрытыми глазами прильнуло к его кителю. Валентин растерянно кинулся к ним. Сергей Маркович схватил графин. Юрий презрительно поморщился: очередное представление. Но Полинька, казалось, в самом деле обмерла. По крайней мере, она лежала на руках поручика недвижимо и бесчувственно. Сергей Маркович, расплескивая воду, подошел со стаканом, но Пахомов уже поднял Полиньку на руки.
— Ничего, ничего… Адски глупо вышло, какой я осел! Валя, помоги!
Они осторожно понесли Полиньку в её комнату. Сергей Маркович значительно покачал им вслед головой, вытирая платком пальцы.
— Сколько еще таких трагедий будет в эти дни! — сокрушенно сказал он, снимая телефонную трубку. — Сколько слез, сколько разлук!.. Будьте добры, барышня, 24–08… Ужасно, ужасно, цветущие молодые люди!.. Добрый вечер, Аверьян Ильич. Вот что, голуба, езжайте с утра в правление, скажите Модесту Васильевичу, что я советую до моего приезда ни одной поставки не подписывать… Ни одной, Аверьян Ильич… Вот именно про эту я и говорю… придется кое-что пересчитать… Потом вот что, голуба, я раньше часу из адмиралтейства не освобожусь, заезжайте по дороге в банк, дайте приказ все, что там за мной есть, продать… Все, все… и ноблесснеровские… Так, наитие святого духа!.. Ах вы, старый шакал, ну, продавайте тоже, раз унюхали. Поцелуйте ручку Розалии Марковне, никак не соберусь…
Юрий взволнованно курил. Новости Пахомова неприятно его раздражали. Правда, это сходилось с мнением Бобринского, что война на носу, — но так внезапно?.. Впрочем, французская эскадра… может быть, помощь… в конце концов эта сараевская история тянется почти месяц… война неминуема, это ясно…
Вдруг что-то ударило в его груди плотно и гулко (будто рядом бухнул турецкий барабан), и сердце заколотилось.
Война!
Он ощутил это слово целиком, во всем его буйном и страшном веселье. Праздничный грохот недавнего юбилея Отечественной войны, кивера, «Торжественная увертюра» Чайковского, пушки и пороховые дымы, «Война и мир», подвиги и слава, мундир отца с георгиевской ленточкой, оловянные солдатики на зеленом поле письменного стола, модели кораблей, плеяда нахимовских адмиралов, позор Цусимы, знамена Морского музея, черные доски героев в корпусной церкви, — хлынуло в него многоцветным потоком виденное, слышанное, прочитанное и взнесло, рождая восторг, и трепет, и страсть.