– И так оно будет продолжаться годами и годами. Благодарю покорно: он весь из себя грандиозный, а как с тобой?
– Нельзя так думать. Никто так не думает! Завтра мы все можем умереть. Надо брать, чего хочется, верно? А чего взаправду хочется? Сама не знаешь. У меня больше ничего нет, кроме Реджи. Если б его не было... – Голос Вив треснул. Она достала платок, высморкалась и, помолчав, сказала: – Он дарит мне радость, ты же знаешь. И смех.
Бетти наконец отыскала зажигалку и прикурила.
– Однако сейчас тебе не до смеха.
Вив смотрела на выскочившее пламя, мигнула, когда оно вновь исчезло в темноте, и ничего не сказала. Почти не разговаривая, они сидели, пока окончательно не замерзли; тогда устало сцепили руки и поднялись.
Они еще шли по скверу, когда завыли сирены.
– Вот, извольте, – сказала Бетти. – Это положило бы конец всем твоим проблемам – хорошая толстая бомба.
Вив посмотрела на небо.
– Боже мой, это правда. И никто бы, кроме тебя, не знал.
Прежде она не задумывалась, сколько тайн война поглощает и хоронит в пыли, тьме и молчании. Бомбежки представлялись злом, которое лишь со всего срывает покров. Поглядывая на небо, они шли к общежитию, и Вив говорила себе: пусть рыщут прожектора, пусть прилетят самолеты и залают зенитки, пусть разверзнется ад...
Но когда где-то на севере Лондона ударили первые залпы орудий, она забеспокоилась и потащила Бетти быстрее; даже в своем злосчастье Вив боялась бомбежки и боли и все же не хотела умирать.
*
– Эй, Ганс! – двумя часами позже орал в окно Джиггс. – Фриц! Давай сюда! Сюда, мать твою!
– Заткнись, Джиггс, дерьма кусок! – раздался чей-то голос.
– Сюда, Ганс! Я здесь!
Джиггс прослышал, что из разбомбленной тюрьмы выпустили всех заключенных, кому оставалось сидеть меньше полугода; его срок заканчивался через четыре с половиной месяца, и потому в каждый налет он подтаскивал к окну стол и с него призывал немецких пилотов. Дункан заметил: если бомбили близко, эти вопли всерьез нервировали – тогда Джиггс представлялся огромным магнитом, притягивающим самолеты с бомбами и пулями. Впрочем, сегодня отдаленная бомбежка никого особо не беспокоила. Временами мягко бухало, вспышки на миг разжижали густую темень, да по небу шарили прожектора. Другие заключенные тоже влезли на столы и перекликались о всякой ерунде, прорываясь сквозь вопли Джиггса.
– Баран! Эй, Баран, ты мне полкроны задолжал, сучий потрох!
– Мик! Здорово! Чего делаешь?
Надзирателя, который заставил бы их замолчать, не было. Едва начался налет, все охрана спустилась в укрытие.
– За тобой должок!..
– Мик! Эй, Мик!
Чтобы услышать друг друга, заключенные орали до хрипоты, ибо порой собеседники общались с разных концов корпуса, их разделяло пятьдесят камер. Дункану даже нравилось лежать и слушать эти вопли – будто в темноте крутишь настойку радиоприемника; он умел отключиться от голосов, когда они начинали раздражать. А вот Фрейзер каждый раз приходил в бешенство. Сейчас, к примеру, он ворочался, кряхтел и матерился. Затем привстал и кулаком разровнял ухабы тюфяка, набитого конским волосом. Подтянул одежду, для тепла уложенную поверх одеяла. В темноте Дункан его не видел, но угадывал его движения по колебаниям рамы шконок. Когда Фрейзер тяжело улегся, шконки с легким стоном и скрипом качнулись из стороны в сторону, точно койки кубрика. «Мы будто матросы», – подумал Дункан.
– Ты мне полкроны должен, пиздюк!
– О господи! – Фрейзер вновь подскочил и яростно взбил тюфяк. – Неужели помолчать не могут! Заткнитесь!!! – заорал он, саданув кулаком в стену.
– Без толку, – зевнул Дункан. – Им не слышно. Они сейчас Стеллу доводят, послушай.
Кто-то выкрикивал:
– Стел-ла! Стел-ла!
Кажется, это был Пейси из второй зоны.
– Стел-ла! Я кое-что про тебя знаю... В бане я видел твою манду! Твою шахну видел! Она черна, как ночь!
Другой зэк присвистнул и рассмеялся:
– Ну ты, на хер, поэт, Пейси!
– Будто черная крыса с перерезанной глоткой! Словно толстые мамкины губищи спрятались в папашиной бородище! Стел-ла! Чего молчишь-то?
– Не может ответить, – раздался другой голос. – Строчит мистеру Чейсу!
– Чейсу сосет, – крикнул третий, – а Браунинг засаживает сзади! На все руки, на хер, мастерица!
– Замолчите, противные! – возник новый голос. Это была Моника из третьей зоны.
Пейси переключился на нее:
– Мо-ни-ка! Мо-ни-ка!
Засим последовали «бум!» далекого разрыва и вопль Джиггса:
– Ганс! Фриц! Адольф! Валяй сюда!
Фрейзер застонал и перевернулся на подушке.
– Сволочи! – буркнул он. – Достали уже!
В довершение всего кто-то запел:
– Голубые одежды были знаком надежды... Ты снилась вся в голубом...
Певца звали Миллер. Он сидел за нечто вроде рэкета ночного клуба. Миллер всегда пел с невероятной проникновенностью, будто с эстрады мурлыкал в микрофон. Услышав его голос, зэки со всех этажей взвыли:
– Вырубите его на хер!
– Миллер, паскуда!
В соседней с Дунканом камере чем-то заколотил по полу Куигли – вероятно, солонкой.
– Заткнись, дерьмо собачье! – ревел он. – Миллер, разъебай!
– Ты снилась вся в голубом...
Миллер продолжал петь, перекрывая возмущенные вопли и отдаленный гул бомбардировщиков; как назло, песня была мелодичной. Один за другим зэки стихли, будто заслушались. Чуть погодя даже Куигли отбросил солонку и перестал реветь.
Я помню твой голос и наши объятья,И вкус твоих губ готов был познать я.Но ты вдруг исчезла, а я пробудилсяИ понял – твой образ мне только приснился.
Фрейзер тоже затих и приподнял голову, чтобы лучше слышать.
– Черт возьми, Пирс, – сказал он. – Вроде бы я даже танцевал под эту мелодию. Точно, танцевал. – Фрейзер снова лег. – Наверное, потешался над дурацкими словами. А сейчас они кажутся офигительно к месту, правда? Надо же, чтоб попсовая песенка в исполнении Миллера так верно передавала желание.
Дункан промолчал. Песня продолжалась.
Пусть мы в разлуке, но образ твой светел,Я славлю тот час, когда тебя встретил...
Внезапно в песню врезался другой голос. Густой, немелодичный, похабный.
Ах, у девчонки-то глаза, будто темная вода,Ей любо, если нет, но больше – коли да!
Кто-то заржал.
– Это еще кто? – обескураженно спросил Фрейзер.
Вслушиваясь, Дункан наклонил голову.
– Не знаю. Может, Аткин?
Аткин, как и Джиггс, был дезертиром. Песенка походила на обычную солдатскую припевку.
Ах, у девчонки-то глаза – две сине-синих льдинки,Ей любо на животике, но больше – коль на спинке!
Миллер продолжал:
Мы встретимся вновь, и наша любовь...
С минуту обе песни причудливо текли вместе, потом Миллер сдался. Его голос умолк.
– Ты, дрочила! – выкрикнул он.
Опять заржали. Голос Аткина, или кого там еще, стал громче и разухабистее. Видимо, певец сложил ладони рупором и ревел, точно бык:
Ах, у девчонки-то волос каштановый обвал,Ей любо, коль встает, но больше – чтоб упал!Ах, у девчонки-то волос рыже-рыжий стог,Ей любо, коль в руке, но больше – между ног!Ах, у...
Тут заныли сирены «отбой тревоги». Пение Аткина перешло в вой. На всех этажах зэки его подхватили, забарабанив кулаками по стенам, оконным рамам и шконкам. Один лишь Джиггс пребывал в расстройстве.
– Назад, засранцы! – сипло надрывался он. – Назад, мудаки немецкие! Корпус «Д» пропустили! Забыли корпус «Д»!
– А ну-ка слезли, на хрен, с окон! – заорал кто-то во дворе, и послышался торопливый хрум-хрум башмаков по гаревому плацу – надзиратели вышли из укрытия и поспешили в тюрьму.
Весь корпус наполнился буханьем от приземлившихся тел и скрежетом столов – зэки соскакивали с окон и прыгали в койки. Через минуту повсюду зажегся свет. Мистер Браунинг и мистер Чейс протопали по лестнице и зарысили по площадкам, дубася в двери и заглядывая в глазки.
– Пейси! Райт! Мэлоун, говнюк паршивый... Если хоть одну сволочь застану не в койке, всех засажу в карцер до самого Рождества, поняли меня?
Фрейзер простонал и зарылся лицом в подушку, ругая свет. Дункан с головой накрылся одеялом. В дверь бухнули, но шаги прорысили дальше. Вот они на секунду смолкли, вновь затопали и опять стихли. Дункан представил, как Браунинг с Чейсом рычат и неуемно мечутся, точно разъяренные цепные псы.
– Говноеды! – кричал кто-то из них, стращая. – Гляди у меня!..
Еще пару минут они шныряли по площадкам, а затем наконец протопали вниз по лестнице. Через секунду с легким «фук!» свет в камерах погас.