какой партийной или иной организации? Конечно, на практике всякое бывает…
— Автор вправе сгущать темные краски.
— Но тогда, — иронически возразил Пересветов, — вам придется амнистировать лакировщиков, сгущающих светлые краски.
— Нужна самокритика прежде всего…
— Тут еще играет роль литературная форма: в фельетоне, например, или в сатире можно до любого предела сгустить краски…
Внизу постучали по столу. Открывалось обсуждение.
— Видите Николая Севастьяновича? Вашего рецензента, — спросила Антонина Григорьевна полушепотом. — В президиуме, с совершенно побелевшей головой.
По портретам Константин помнил писателя, а сейчас без подсказки, пожалуй, не узнал бы. Четверть века тому назад, когда Горький в печати впервые отметил талант начинающего пролетарского писателя, шевелюра у Николая Севастьяновича была темной. Лишь приглядевшись, можно было на расстоянии различить те же крупные черты серьезного и доброго лица.
— Он очень болен, — продолжала тихонько осведомлять Константина Андреевича соседка. — Удивительно, что пришел сегодня. Его редко можно здесь встретить, только на партсобраниях и то не всегда. Живет все время за городом, в Переделкине.
Пересветову захотелось с Николаем Севастьяновичем поговорить. Антонина Григорьевна обмолвилась, что с ним знакома, но к посредничеству Константин решил не прибегать и, как только объявили перерыв, спустился вниз. Протиснувшись к президиуму, подошел и назвал себя. Лицо старого писателя просияло.
— Очень, очень рад вас видеть! — радушно сказал он, поднимаясь с места и крепко пожимая руку Пересветову. — Надеюсь, мы не ограничимся беглым знакомством? Мне интересно с вами побеседовать, а тут негде… видите, какой содом. Милости прошу ко мне, приезжайте без церемоний в Переделкино, посидим, чайку попьем, побалакаем!
В толкучке действительно трудно было о чем-нибудь толковать, а вопросы к нему у Константина были серьезные. Николай Севастьянович со стариковской аккуратностью записал на вырванном из блокнота листочке свой телефон, адрес, даже схемку начертил, как найти дачу.
До писательского поселка, размещенного в сосновом бору, Пересветов дошел от станции минут за десять. По сторонам прямых и длинных улиц-аллей тянулись высокие заборы, из-за них выглядывали крыши дач, балконы и окна мезонинов, иногда вторые этажи уютных, окрашенных в разные цвета домиков. Легкий осенний холодок бодрил, шагать боковой тропинкой, осыпанной опавшими листьями, ногам было мягко и приятно.
Дача Николая Севастьяновича оказалась скромным одноэтажным домиком финского типа. Обширный участок был под сосняком, лишь на узкой полянке виднелись грядки клубники да кусты смородины.
Хозяин стоял у крыльца в пальто и шляпе. Заметив вошедшего в калитку гостя, он помахал приветственно рукой и, опираясь на палку, медленно двинулся навстречу по тропинке. Видя, что ему быстрые движения трудны, Константин ускорил шаги.
С одышкой осилив ступеньки крыльца, Николай Севастьянович повел гостя в переднюю, оттуда в небольшую столовую и через нее в кабинет с письменным столом, кушеткой и книжными шкафами. За зеркальным сплошным стеклом окна под нависшими кистями красной рябины две синички прыгали по квадратной дощечке, подбирая насыпанные для них зерна.
— Люблю здесь сидеть, — сказал хозяин, приглашая Пересветова к креслам у окна, возле крохотного столика. — Этот уголок живой природы всегда меня успокаивает. Синички нас не забывают, зимой снегири наведываются. А вон на той сосне приделан балкончик для белочки…
Вошла и любезно поздоровалась с гостем Екатерина Александровна, супруга Николая Севастьяновича, хрупкая седенькая женщина. Хотя Пересветов и пообедал дома, его все-таки усадили в столовой за чашку кофе. Дачу они, по словам Екатерины Александровны, арендуют у Литературного фонда. Обходится не так уж дешево, за выплаченные в течение двадцати лет арендные деньги можно было бы купить домик попросторней, да он им двоим не нужен. Дети живут сами по себе, отдельно. А они с Николаем Севастьяновичем зиму и лето здесь, в его годы и при его здоровье город ему противопоказан: сердце изношено, да еще остатки давнего туберкулеза…
— Короче сказать, — заключил писатель объяснения супруги, — без здешнего круглогодичного кислорода я бы давно уже отбыл в Могилевскую губернию.
Из столовой вернулись в кабинет.
— Вот у вас Сережа говорит, — заметил Николай Севастьянович, — что лучшие минуты жизни он переживает в общении с людьми. Здесь его душевный стержень, уключина души, враждебной себялюбию, за это я его полюбил, читая вашу рукопись. Маркс писал об огромном богатстве, каким для каждого является каждый другой человек. Не все, к сожалению, понимают, какое это действительно богатство, и безрассудно проматывают его по мелочам, а то и просто плюют на всех, живя по правилу «мышка тащит корку в свою норку». Я пишу сейчас роман, вероятно последний в жизни, и назову его «Чужое горе». Оно должно для всех стать своим, только тогда люди заживут счастливо. А вы какой следующий роман думаете писать?
— Следующий?.. Хотелось продолжить рассказ о жизни Сергея. А вы уверены, что я еще роман напишу?
— Что значит — напишете ли? Должны и безусловно сумеете написать. Или вы в свои силы не верите? Откуда у вас такие ликвидаторские сомнения?
— Мне трудно даются сюжеты. Пишу я довольно легко, когда надумаю, что именно писать. А вот надумываю с большой натугой… Выдумывать не могу, вот беда, мне нужен подлинный факт, чтобы от него оттолкнуться, нужно действительно существовавшее лицо как основа вымысла. Ну Сергея я выбрал, так ведь он в действительности в шестнадцатом году на войне погиб. Я и так продлил его жизнь до советских лет. А новый роман хочу писать на основе подлинных событий, случившихся не с ним, так со мной или с кем-либо в советское время.
— И отлично! — воскликнул Николай Севастьянович. — Вы доказали, что умеете отбирать нужные факты. В чем же дело? Жизненный опыт у вас немалый, отбирать есть из чего.
— Да, но вот Белинский даже у автора «Записок охотника» находил лишь талант описывать жизнь как она есть, а в воображении художника ему отказывал. Что же мне о себе после этого думать?
— Позвольте! Во-первых, то был отзыв о молодом Тургеневе, до появления его романов Белинский не дожил. Во-вторых, Белинский и Герцену в творческой фантазии готов был отказать, а дай бог нам с вами хоть десятую долю их талантов! В-третьих, я вам вот что скажу… — Неожиданный кашель прервал его увлеченную речь. — Нам, советским писателям, — продолжал он, откашлявшись, — повезло, как никаким другим. Жизнь у нас сплошь и рядом обгоняет всякое воображение. Разве Октябрьская революция и вся наша советская действительность за истекшие сорок лет не оставила позади художественные вымыслы любого писателя? А вы жалуетесь, что жизнь у вас в романе преобладает над фантазией. Нашли о чем горевать! Да этим хвастаться нужно! Жизнь — первоисточник искусства, так припадайте же к ней смелее! Черпайте из нее — источник бездонный! Весь вопрос только в том, какая