— Неправда ли? Ведь это одна из красивейших площадей в мире?
И на мой утвердительный ответ воскликнул:
— Ну и отлично! Так уж я и „буду знать“. И в сторону! И баста! — И заговорил о Гоголе».
Белинскому, вероятно, смотреть Францию было не для чего. У него не было к ней отношения барина, который лакомится, и не было отношения человека, который может посмотреть и сделать то же самое дома.
Наши писатели ездят сейчас за границу и тратят время и на Кельнский собор и не отодвигают площадь Согласия так решительно. Но ходят они за границей по специальным тропкам для иностранцев и смотрят то, что полагается смотреть.
В Берлине не видят его северной части. В Унтергрунде закрывают глаза, и если едут по Рейну, то отворачиваются от заводов, что делать на Рейне очень трудно, потому что можно отвертеть себе голову. Они смотрят на Лувр, а вещи покупают у Вертхейма и не понимают, что Вертхейма тоже нужно смотреть.
Одним словом, писатель, попавший за границу, похож на медведя в сказках во время полевых работ. Этот медведь работал в доле с мужиком, который сеял то репу, то рожь. А медведь никак не мог понять, где корешки и где вершки.
Борис Кушнер был за границей 103 дня не медведем и не русским писателем. Он ездил по делу, и у него был деловой подход к вещам. Для него «лимитрофы» — это транзитные страны, и он умеет дать характеристику государства, основанную на его географическом положении.
Чертежно дан Берлин. Точный, с рисунками, с уважением, которого обычно не имеет путешественник.
Но лучше всего описана Англия.
Кушнер сумел увидеть англичан низкорослыми. Сумел увидать почву между городами, лишенную травы, то, от чего отворачиваются. И увидел всю страну в самых пустых местах, разделенную заборами.
Главы — «120 миль ланкаширского тумана», «О батисте и „Титанике“» и об машинах, обрабатывающих хлопок, дают совершенно точную, нетрадиционную Англию.
Книга Кушнера это не только превосходный путеводитель и превосходное описание путешествия, это учебник для путешественников и учебник умения видеть.
Описание сделано с большим аппетитом строительства. И во всей книге нет ни иронии над чужой, технически лучше построенной жизнью, ни растерянности перед ней.
П. Незнамов. На новоселье
На книжном рынке можно наблюдать сейчас примечательные вещи.
Фактическая проза существует без дотаций; не на приварочном, чайном и провиантском довольствии у издательств, а на самоокупаемости.
Она имеет хороший коммерческий эффект.
«Овчинка» — в лице хотя бы путешествий и путевых дневников — еще вчера, по уверениям издательских львов сезона, «не стоившая выделки», сейчас с успехом борется и с Фединым и с Всеволодом Ивановым за место под солнцем… на витрине книжного магазина.
Раскачка, предшествовавшая успеху этой литературы, была так велика, что даже Веру Инбер потянуло на записи. И даже Андрей Белый выпустил книгу очерков «Ветер с Кавказа». Вот уж подлинно можно воскликнуть: — Андрей Белый! Каким ветром?..
Времена, когда Лев Толстой мог записать в свой парижский дневник: «Много издержал денег, ничего не видел», («Неизданный Толстой», изд. Федерация, стр. 289) — вероятно, больше не повторятся. Писатели больше не хвастают своим расточительством, а стараются видеть и слышать. Вот только видят-то и слышат они еще очень плохо: беллетристическая выучка тащится за ногами, как шлейф.
Сегодня, если уж брать таких, как Вера Инбер, — то поменьше веротерпимости и побольше раскачки за настоящую литературу факта! Попытаемся осмыслить героические задачи, которые стоят перед нами. Нам еще предстоит записать деревню и колхозы, записать фабрику и завод, бытовые отношения и соотношения, уездный город в своей специфике и губернский в своей, записать степной район так же, как и таежный, обследовать и записать весь Советский Союз, всю жизнь.
Ведь до сих пор у нас писали преимущественно о Западе. Писать же о Западе легко. Он по одному тому, что не такой, как мы, и противостоит нам, может быть легче схвачен. Он заранее представляется «остраненным» и необыкновенным. Необыкновенное сейчас всякий напишет. Беллетристика, например, только необыкновенным и питается. А вот увидеть и рассмотреть обыкновенное, то, что около нас и мимо чего мы равнодушно проходим, — это очень трудно.
На такие вещи нужен глаз, нужно обостренное зрение. С таким, например, зрением написаны очерки Б. Кушнера о степи «Суховей» — а ведь рассмотреть такое в полном смысле слова гладкое место, как степь, — не так-то просто.
На такие вещи нужно воспитывать не только глаз, но и волю видеть, «науськивать» себя, тренировать память, приучаться к мертвой репортерской хватке, к хладнокровию следователя.
В книге И. Жига «Думы рабочих, заботы, дела» («Зиф», М., 1928 г.) рассказывается о вещах: во-первых, сегодняшних, во-вторых, обыкновенных и, втретьих, проверенных.
И. Жига прошел в писатели из рабкора, и самое свое обследование рабочей жизни он произвел не без помощи товарищей. Как литературное произведение книга его жива материалом. Она противопоставлена «необыкновенному» и «приподнятому». Сам Жига говорит об этом так:
«Рабочего мы почему-то изображаем непременно героем „с горящими, яркими от восторга глазами“, с решимостью все перенести, все переделать. Но почти никогда не говорим о том, как живет рабочий, когда нет торжественных собраний, нет красивых революционных фраз, когда рабочий не „демонстрирует свою волю“, а просто отдыхает в один из очередных праздничных дней, когда нечего делать, потому что фабрика не работает, а в казарме сидеть не хочется».
Действительно, рабочий в книге И. Жиги «не демонстрирует», но это не значит, конечно, что ему «нечего делать». Он работает на ткацком производстве, «проводит» и «отводит» кандидатов в партию со своего предприятия, участвует в жилищных делах, только делает-то все это он не на возвышении, не на горе, а у себя в рабочем поселке. Привычно, а не феноменально.
Автор снижает героического рабочего с обложек «Красной нивы» до обыкновенного тем, что у него ведет разговоры о производстве в уборной («здесь самые свежие новости и самые важные вопросы») и дает затрещины жене.
Рабочие И. Жиги — это люди с приметами, внешним поведением и собственными разговорами. Разговоры эти тоже не для обложек, а скорее — для «обложить». Одним словом, «низкие».
Вот как, например, разговаривает о политике у ворот фабрики в обеденный перерыв «старый рабочий, ткач, герой труда», «по фамилии Горемыка» (в очерке «Крикнуть хочется»), обращаясь к партийцам:
«Вы хоть и правильно вопрос решаете, а нам-то наплевать на вас, что вы решаете; вы его дайте нам решать, дайте нам горлы подрать… Вот мне и хочется крикнуть, чтобы все слышали: товарищи партийные, не бойтесь нас, зубы у нас выросли здоровые, и вы теперь одни не гложите буржуйские кости, а дайте и нам немножечко поглодать!..»
Характерно, что в этом «наплевать» на самом деле совершенно отсутствует наплевательское отношение к делу, речь только «грубо» сказана. Но зато здесь слышится такой истошный крик о самодеятельности, такое желание работать и такое противостояние класса классу («одни не гложите») — что даже голова кружится.
Такие записки приближают читателя к объекту обследования вплотную. Сказавший эту физиологически окрашенную речь становится после нее и сам почти физиологически ощутим.
Такая речь не отторжима от «места», где она сказана, и не отрывается, как квитанция по пунктиру, она бытует в своей среде и в своей стихии. Она локальна и конкретна и по своей выразительности напоминает речь крестьянки Викторовой на пленуме Моссовета:
«— Враги хотят зарезать нашу армию, зарезать наших красных петухов.
— Я свое сердце отдам советской власти на патроны.
— Пусть мною бьют по головам буржуазии.
— Мы не хочем воевать, нам некогда, мы строим.
— Я задыхаюсь от ненависти к буржуазии, которая мне пхает в зубы свой кулак». («Горн», 1923 г., кн. 8).
Вообще герои И. Жиги разговаривают на своем языке. Работница, признавшаяся перед собранием, что она в голодные годы бузила и была «самая первейшая белогвардейка», воскликнула: «Я бы теперь тогдашнюю себя в клочки разорвала». (Стр. 199).
Литература в отношении быта повернута, как известно, своей речевой стороной (Ю. Тынянов). И Жига очень неплохо учитывает установку своих очерков на «прямоту» и «лапидарность» высказываний.
Он и сам немногословен в своих характеристиках. Вот описание казармы: «Когда подымаешься по лестнице на первый этаж, тебя встречает лохматый Карл Маркс, на втором этаже — равнодушный Энгельс, а на третьем — хитро прищуренный глаз Ильича».
Конечно, «хитро прищуренный» и «лохматый» это — не очень сильно. Но эпитет «равнодушный» в отношении респектабельного и застегнутого на все пуговицы Энгельса — хорош.