— Время сейчас непростое, — еще больше нахмурившись, бросил на меня триумфальный взгляд отец. — Но трудности — это и есть благодать. Трудные времена — это как гранит для алмаза: подделка о него рассыпается, оригинал станет лишь крепче. Так что грех на времена пенять. Выдержат самые стойкие, будущее нашей нации. Поэтому важно сохранить — что?
— Чистоту помыслов? — попытался подыграть ему я и краем глаза увидел, как маму передернуло у стенки.
— Дааа, — просветлел лицом отец и посмотрел на меня с удивлением. — Но это лишь первый шаг. Помыслы помыслами, но без действий они — ничто. Тяга к знаниям, к овладению настоящей профессией — вот что отличает алмаз от подделки. Как ты считаешь, — снова насупился он на чашку, — у тебя есть настоящая цель?
— Мне кажется, есть, — сказал я.
— Замечательно, — причмокнул губами отец и отпил из чашки. — Можешь поделиться?
— Нну, — ничуть не волнуясь, изобразил я робость, — я хочу стать милиционером.
— Сережа! — не выдержала мать и даже вскочила со стула.
— Ну а что? — обернулся к ней отец и мама, как по команде, села на место. — Достойная профессия. Не карманник же. Совсем наоборот.
— Я следователем быть хочу, — более твердым голосом уточнил я.
— Очень хорошо, — кивнул отец.
Его лицо излучало такую торжественную одухотворенность, словно он восседал перед членами Академии наук, а те — стояли перед ним на коленях.
— Это на юридический надо, — сказал отец.
— Есть же Василий Никанорович, — напомнила мать.
— При чем тут Василий Никанорович? — осадил ее отец, и мать словно слилась со стенкой. — Надо самому готовиться.
— Да-да, — отозвалась эхом мама.
С Василием Никаноровичем Абрикосовым, заведующим кафедры криминалистики юридического факультета МГУ, я познакомился два года спустя, когда отец, после месяца внутренних самобичеваний, все же обрек себя на моральное аутодофэ и набрал нужный номер — замолвить слово о сыне, провалившем подготовку к вступительным экзаменам. За тот месяц отец не удостоил меня и словом и всякий раз отворачивался, чтобы не встретиться взглядом. Гневную багровость его лица, он, тем не менее, не мог скрыть, я же за два года, проведенных в Москве без родителей, твердо усвоил для себя две основные вещи.
Я понял, что моя жизнь лишь сейчас началась, а во-вторых, был уверен, что родители мне немало задолжали и не вправе требовать взамен хотя бы малейшей компенсации.
— Мне придется много заниматься, — убеждал я отца тем вечером на веранде. — Разве здесь это возможно?
Отец не отвечал, не сводя глаз со своей чашки.
— Девять моих одноклассников уходят из школы, — продолжал я. — А литература? Мне что, за учебниками по юриспруденции в Москву таскаться? Каждую субботу на электричке, что ли? А я ведь хочу и в институт уже заглядывать, в местную библиотеку записаться, да и вообще — привыкать к студенческой жизни.
— А ведь он прав, — кивнув в мою сторону, сказал отец маме. — Мальчику придется вернуться в Москву, — отчеканил он, и я, признаюсь, впервые за вечер почувствовал неловкость, когда понял, что не в состоянии взглянуть в глаза матери.
К счастью, ее взгляда я не увидел. Пока мы с отцом пили чай и пытались беседовать, ночь незаметно вытеснила вечер и теперь мамина фигура, за исключением ног — от колен до шлепок — помещалась в одну большую тень, образуемую крышей веранды. Тень, под которой все мы прятались от лунного света. Да и сама мама казалась не более, чем тенью на стене, к которой она прижимала спинку стула, слиться с которой хотела сама. Я чувствовал это, а еще — то, как тяжело ей теперь, после решения отца, сдерживать рыдания.
В Москву я вернулся в начале июля, сразу после выпускных экзаменов. Я был десятым по счету учеником, покинувшим наш селятинский класс. И хотя за время ссылки в Селятино в нашей московской квартире я бывал считанное число раз, возвращение домой не произвело на меня обусловленного взрослением впечатления. Деревья во дворе не казались ниже, а квартира — теснее. Наоборот, я впервые оказался в квартире один — не на час и даже не на день! Воздух свободы и чувство самодостаточности расширяли мне легкие, кружили голову, и теперь наша старая добрая квартира неожиданно превратилась в территорию моей мечты, где только и можно чувствовать себя по-настоящему свободным.
Легкое стеснение я чувствовал лишь от утреннего шума за окном, но и это меня по-настоящему не тревожило. Я знал, что перестану замечать гул машин совсем скоро, как только из меня выветриться накопившаяся за годы провинциальность.
Зато осенью меня будила уже она. Моя первая любовь, благодаря которой я проникся убеждением, что любовь — это и есть секс. Ее звали Светой, она была на год младше меня и училась в той же школе, куда я вернулся после четырехлетнего отсутствия. Я не помнил Свету с младших классов, она же не могла меня забыть.
Света и не пыталась скрыть того, что ее детская любовь и стала причиной нашего теперешнего романа. Она наградила меня большим откровением, когда я понял, что любимую женщину чувствуешь частью своей плоти, и даже думать начинаешь как она. Света думала быстро и, более того — это я учился думать вслед за ней. Я чувствовал, что становлюсь все более похожим на нее, но между нами было и еще кое-что общее. Нас объединяло неведение наших родителей: моих — из-за того, что отец мог позволить себе выезд в столицу только по острой научной необходимости, Светиных — из-за их беспросветного алкоголизма, по причине которого они не всегда замечали ее отсутствие дома.
— Я стану следователем и посажу их обоих, — сказал я как-то Свете.
Она едва вышла из ванной, где вода обнажила ее первый с начала нашей близости недостаток — синяк почти во всю скулу.
— Или убью, а убийство повешу на рецидивистов, — добавил я.
Света не возражала, но и не поддержала меня. Она была из той породы женщин, которые не привыкли верить мужчинам на слова. Зато она безоговорочно верила своим чувствам, а они уверяли ее, что главное в мужчине — это его тело.
— Пока, дорогой! — махала она из окна, высунувшись по пояс.
Я посылал в ответ воздушный поцелуй, и хотя, проходя мимо соседей на лавочке, опускал глаза, внутри я ощущал восторг и даже улыбался себе под нос.
Меня совершенно не волновали соседи, и что они могут подумать, заметив в моем окне девицу, у которой хватает стыда демонстрировать всему двору обнаженную грудь. Я улыбался и шел, не убыстряя, но и не замедляя шага, и мой член заранее поднимал голову, словно знал, что расставание — лишь перерыв перед горячей встречей. Он не ошибался. Едва я переступал порог квартиры, как Света падала передо мной на колени и уже очень скоро я чувствовал болезненные и сладостные покусывания чуть ниже пояса.
И Света, и я нередко позволяли себе непозволительное: пропускать первый урок. Меня и сейчас иногда будит один и тот же кошмар. Завуч Анатолий Владимирович Бурлак встречает меня у дверей школы, один, в мертвой тишине, а из школьных окон, со всех трех этажей, на меня смотрят прильнувшие к стеклам лица учеников. Их очень много, стекла залеплены ими, как дохлыми мухами, да и сами они похожи на гербарий: не дышат, не мигают и, кажется, вот-вот разлетятся от одного дрожания стекол. Я и сам не в силах вздохнуть и не в состоянии объяснить, кто ввергает меня в больший ужас — посматривающий на часы Анатолий Владимирович или остекляневшие лица сотен учеников.
Реальность выглядела куда менее пугающей, хотя школа действительно встречала меня опустевшим двором. Я резво взбегал по ступенькам, зная, что нам ничего не грозит. На Свету в школе давно махнули рукой, и ее репутацию твердой троечницы, не сговариваясь, поддерживали все учителя, свысока и не без сочувствия взиравшие на единственную дочь законченных алкоголиков.
Со мной все было по-другому. Меня заранее отнесли к одной из Больших Надежд, о которых годы спустя постаревшие учителя рассказывают с размеренной гордостью, вызванной не столько воспоминаниями о школьных успехах знаменитости, сколько осознанием того, что Такой Человек когда-то находился в твоем почти полном подчинении.
Мои опоздания воспринимались всегда одинаково — как издержки углубленной специализированной подготовки. Учителя, с которыми я сталкивался в школьном коридоре на исходе первого урока, отвечали на мои приветствия, хотя со сдержанной, но все же улыбкой: еще бы, будущее светило юридического факультета МГУ опаздывает! И если о моем будущем была наслышана вся школа, то наше со Светой настоящее находилось от школы словно по другую сторону железного занавеса, который к тому времени окончательно рухнул обрушился и, судя по результатам, на сторону социалистического лагеря. Света не страдала болтливостью руководителей государства, поэтому наша тайна не выходила за пределы двора, который моя любовь периодически шокировала полуобнаженными спектаклями из открытого окна. Не болтала она и со школьными подругами, да ее их у нее и не было, и, вероятно, с тех пор словосочетание «социально неблагополучный» вызывает во мне некоторое возбуждение. Уж точно не брезгливость.