возвращался. Кто-то, не веря своим глазам, наклонялся поближе и долго не отходил. Были дети, которые всё замечали издалека и тянули за собой отцов, а те в ужасе, но не привлекая к себе внимания, тащили отпрысков дальше. Были и такие, кто пересмеивался со своим спутником, но потом возвращался один и не отрываясь смотрел с серьезным и даже мрачным лицом. Смотрел на женский половой орган, раскрывшийся от прикосновения вытянутого женского пальца. На половой орган, скрывающийся в мягкой гуще лобковых волос. На раскрытую вульву между раздвинутыми ногами. На то, что за сорок лет до этого Гюстав Курбе изобразил как начало мира (
L’
Origine du monde). Как нечто столь же великолепное, обнаженное, тревожаще розоватое, ранимое и загадочное. Все искусство Климта с его трогательной наивностью и неподкупной художнической проницательностью организовано вокруг неожиданно обнаруженного истока мира. И уже по эскизам понятно: ничто иное рисовальщика не интересует, все остальное — физическая среда, душевное состояние, природное окружение, человеческие характеры, социальная обстановка — случайно, неинтересно, второстепенно, проходит мимо него по касательной и не волнует его как художника. Но в этой единственной точке его интерес загорается, глаза и руки работают сообща с невиданной интенсивностью. Из его биографии мы можем установить, предположительно за какой промежуток времени он дорос до скандального открытия. В апреле 1897 года он начал переписываться с Эмилией Флёге, свояченицей его рано умершего младшего брата, и провел лето в семье Флёге, рисуя пейзажи, в которых сочные цвета и пышные формы растительности, покрывающей всю картину, производящей впечатление драпировки, орнамента, поглощают сам пейзаж. С этих пор он позволяет природе поглощать его самого. Пейзаж — это я, мог бы сказать он. Он еще не бывал в Равенне, но то, что позднее он обнаружит там — византийский орнамент, византийскую иконографию, чопорное убранство, скрывающее несуразные формы, и жесткие драпировки, он заранее обнаружит в себе. И таким образом, как ни странно, он обнаружит в Какании не то виртуальное место, которое она неизменно приписывала себе, а ее реальное положение как промежуточного региона Европы, зажатого между Византией и Римом. Процесс творческой самореализации достигает кульминации два года спустя, в то изобилующее событиями лето, когда его модель Мицци Циммерман рожает ему сына; тогда же он возвращается из поездки в Италию с Альмой Шиндлер, а еще часть лета проводит снова с Эмилией Флёге. В следующем году из-за фрески «Философия», выполненной по заказу Венского университета, на его голову обрушивается публичный скандал, хотя он раскрыл в ней еще далеко не все, на что был способен.
«Золотая Адель» воспевает индивидуальное, женское, восхитительное, уникальное, но при этом показывает также искусственное, техническое, массовое. Покровы, орнаменты, драпировка с неукротимой мощью природы заполняют плоскость картины, скрывая за декорациями телесное. В качестве откровенного знака Климт оставляет на платье Адели только пятнадцать всевидящих глаз Бога. Шиле, напротив, срывает покровы с тел, его обнаженные фигуры лишены рук, ног, их изможденные лица искажены мучениями. Они горят и краснеют от лихорадки. На сцене истории остаются их изуродованные, кровоточащие торсы. Оба художника умирают в год, когда кровавая авантюра двуединой монархии подошла к скандальному завершению. Австро-Венгрия растратила все резервы, всё пожрала, уничтожила, и единственное, что ей оставалось, — молча рухнуть 28 октября 1918 года. На вопрос же о том, обусловлены ли многочисленные схождения и связи духом места или, напротив, это Климт, Шиле, Тракль, Кафка, Малер, Цанкар, Ади, Крлежа, Мориц, Гашек, Ольбрахт, Витгенштейн, Яначек, Аттила Йожеф, Барток, Веберн, Косовел, Мушич, Куртаг, Лигети, Яндль, Бернхард и все остальные определили дух места, — на этот вопрос мы, конечно, сегодня ответить не сможем.
Или, по крайней мере, я не могу.
2009
Тайный автопортрет писателя
Гоголь
(Перевод В. Середы)
Переплет на ощупь шероховатый, на сером фоне — оттиснутое золотом имя автора, черным — название книги, под ним, в золоченой овальной рамке, — черный силуэт писателя. Обложка замызгана и украшена двумя внушительными, по меньшей мере тридцатилетней давности жирными пятнами. Некогда кирпичного цвета коленкор корешка полинял, но все еще держится, точнее, удерживает вместе готовые рассыпаться пожелтевшие страницы. Эта книга — моя.
«Мертвые души» изданы в 1952 году в Будапеште, к столетию со дня смерти автора, издательством «Уй Мадьяр Кёньвкиадо» в переводе Эржебет Девечери-Гути.
Не знаю, чем объяснить, что книга для меня дорога — да что дорога! бесценна, незаменима! — как она есть, именно в этом ее состоянии. Дорога глазам, обонянию, пальцам. Как в давно обжитой комнате, я знаю, что где в ней находится. Эта комната — моя детская. Не помню, сколько раз я ее читал. Раз десять? Не имеет значения.
И всякий раз — без особой причины, как вот теперь. Ненароком, случайно открыть и снова прочесть начальную фразу: «В ворота гостиницы губернского города NN въехала довольно красивая рессорная небольшая бричка, в какой ездят холостяки: отставные подполковники, штабс-капитаны, помещики, имеющие около сотни душ крестьян, — словом, все те, которых называют господами средней руки».
И вот уже «среднее» делается особенным, необыкновенным. А сие означает, что всякое среднее, заурядное, как вышеозначенный господин, втайне содержит в себе необыкновенное. Ведь исключительность и необыкновенность вещам придает не их странность, мнимая или действительная, а то, что мы обратили на них внимание и стали разглядывать.
В той или иной вещи занятно не то, что она заурядна, а то, что наш зашоренный взгляд воспринимает вещь исключительную как заурядную, хотя сами мы в своей заурядности все время мечтаем о чем-то необыкновенном. Когда же мы обращаем на что-то свое внимание и начинаем это разглядывать, то не можем делать это безучастно, участие же, хотим мы того или не хотим, рождает сочувствие. Однако сочувствие наше не означает пристрастности, приговора, ведь мы всего лишь беспечные, до смешного наивные, пускай преисполненные сочувствия и жаждущие его созерцатели, путешествующие по необозримому царству мертвых и живых душ.
Таким образом, существует, с одной стороны, замкнутое пространство физического естества, индивидуального тела любого из нас — тела странного, заурядного и вместе с тем необыкновенного, «не красивого, но и не дурного, ни слишком толстого, ни слишком тонкого», а с другой стороны, — пространство необозримое, совместное царство мертвых и живых душ, в котором все странности заурядны и все заурядное исключительно и по которому мы путешествуем на той самой довольно красивой рессорной небольшой бричке.
Осмысленный приговор может родиться лишь там, где с более высокой точки зрения всякий приговор не имеет смысла. Я не знаю более беспристрастного, точного и уравновешенного писателя, нежели Гоголь. Но вот передо мною