Тут уж нам приходится удивляться:
— Что за батальон такой?
Семеновна поводит рукой куда-то на центр станицы, говорит небрежно:
— А, да я их так называю, этих стариков, что около ларька с утра до ночи толкутся, роятся, как мухи, не отгонишь. Кто пьянкой да гулянкой токо одну жену свел в могилу, а кто уже две да теперь за третью, да бабы плачут, а им хоть бы хны, и черт их не берет. Все пиво пьют, да еще за ту германскую, да кто казак, а кто нет, да в грудки себя, аж по станице гудёт...
Из своего двора выходит Андреевна с плетеной кошелкой, и Семеновна еще издали кричит ей:
— Да чи ты слышишь!.. Дед Грибанюк тут сычас на лошади выкаблучивался, да лошадь под ним такая кра-сивая-ая-я!
— Да ты што, Семеновна! — не верит наша соседка. — Вечно ты выдумываешь, ей-богу!.. Да он в жизни никогда — на коне...
— Дак чиво они, черти, за эту водку не сделают! Бабка денег не дает, дак он на поллитру поспорил! Ладно бы еще молодой, а то...
— Да не может быть!..
— Дак што ш я, брешу, по-твоему?.. Только сейчас видела ут этими глазами! — уверяет Семеновна. — Едет и палку эту свою ут тута, где у меня серп, под мышкой держит. Я кричу: «Да чи ты сдурел на старости, Митрофаныч?..» А он кричит: «Да поспорыл!.. Ну как я, еще ничего казак?..» Да чуть и не бяхнулся, пока ут это разговаривал. А я тада вслед кричу: «А хто ш тебя с коня ссадит?» А он говорит: «Да помогут». — «Хто ш?» — говорю: «Да дружки!»
— Да какие у него дружки? — все сомневается Андреевна.
— Да какие? Да весь истребительный батальон! Они подсадили, они и ссадют...
Лицо у нее теперь прямо-таки пылает, глаза светятся правдой, и голос такой уверенный, как будто это вовсе не мы рассказали ей про деда Грибанюка всего три минуты назад, а и в самом деле это она его видела на лихом жеребце — ну просто удивительно, как это мы ей не верим!
— И конь красивый? — спрашиваю я и сам чувствую, как глупо ухмыляюсь.
— Да что ты — красавец, а не конь! — уверяет Семеновна. — О, жеребец! Я таких раньше и не видала! Либо где достал у черкесов?
С этого все и началось...
* * *
Теперь мы с Жорой целыми днями выдумываем совершенно невероятные истории, а Семеновна разносит их по нашей улице.
Еще перед тем как пойти на речку, мы сидим на скамеечке за домом, отложив газеты, покуриваем, а она спешит к нашему колодцу.
— Ну как жа там, чиво-нибудь слыхать? — нетерпеливо спрашивает Семеновна, и щеки ее начинают медленно покрываться румянцем.
А мы бесстрастными голосами сообщаем Семеновне очередную «новость»: что в станичном парке дружинники поймали гориллу, убежавшую из краевого зверинца; что муж старой Микишихи, который ушел с немцами, прислал письмо из Бразилии, просит свою Микишиху выслать ему чесноку и теплые носки; что доярка из колхоза «Рассвет», что на другом краю станицы, родила тройню, все мальчики, и один из них — китаец; что рябая тетка Лукерья Асташкова выходит замуж за киноартиста Рыбникова, с которым она познакомилась, когда ездила в Сочи семечки продавать...
— Што делается, это што ш делается, ай-яй-йя! — покачивает головой Семеновна. — Это што жа... Ну да мине бежать нада, побежала!
Она так и уходит с пустым ведром, даже забывает набрать воды.
Тетушек, которые так же вот, как наша Семеновна, слишком охочи до новостей, на картинках изображают обычно с длинным носом, который им нужен якобы для того, чтобы совать его в чужие дела, и с громадными, как радары, ушами, которыми они якобы слышат сказанное за три квартала от них. У Семеновны ничего подобного не имелось; нос у нее был маленький, даже слегка приплюснутый, и уши под густо седеющими волосами виднелись небольшие, и старинные сережки висели в них совсем крошечные, а вовсе не громадные, цыганские, которые увидишь все на тех же картинках. Лицо у Семеновны, несмотря на седину ее, моложавое, зеленоватые глаза веселые, без хитрости и без тайны. Однако есть в них какая-то словно бы нарочитая многозначительность: вот, мол, а я-то знаю!.. А когда начинает Семеновна вам что-нибудь доказывать, то вместо многозначительности этой в глазах у нее появляется такая убежденность, что вам, если вы еще не согласились с Семеновной, становится просто-таки не по себе.
Но самое удивительное у Семеновны — это ее румянец. Вот вы сказали ей что-то, и кожа на моложавом ее, хоть и с морщинками, лице начинает медленно розоветь, и она покачивает головой, как будто еще не веря, как будто только привыкая к тому, что услышала; потом Семеновна переспрашивает вас, и румянец ее становится гуще; и вдруг она сама уже начинает пересказывать вам то, что только что от вас услышала, и тут уж лицо у нее делается пунцовым, краснеет шея, и от Семеновны прямо-таки пышет жаром.
Иногда теперь она сама наталкивает нас на очередную «новость», и теперь мы имеем возможность познакомиться, так сказать, с творческой лабораторией Семеновны.
— Симка Труфанов бумажки везде расклеил, што хату продает. И чиво б это он иё продавал? — спрашивает Семеновна, с надеждой поглядывая то на одного, то на другого из нас.
— Это который у больничного сада живет?
— Ну да, а то какой жишь!
И мы говорим первое, что приходит в голову:
— Так там ведь, кажется, должны тянуть железную дорогу.
— Дорогу?
— Да, дорогу...
— Железную?..
— Ну да, железную.
— От оно, от оно што — теперь понятно, — покачивает головой Семеновна, и голос ее постепенно набирает решительности. — А он первый, значит, разузнал — это ш такой хитричок! Кто его обдурит, тот и три дня не проживет. Этот везде вывернется, от уж хитричок — да, дак да! Это ш от он кричит везде, что пенсия ему идет маленькая, а он, жишь, вроде пострадал при немцах. Как черт ут это он брешет! Што ш мы, бабы, не знаем? Он, жишь, пока наши отступали, в копне просидел, а при немцах и вылез. Дружки у его эти появились — полицаи. Все самогоном их поит, да песни играют, да пляшут, да матюками кричат. А потом кудай-то на хутор поехали, свинню там — зда-аровова кабана! — у ковой-то отобрали, привезли, да к ему в сарай и загнали — сычас, мол, самогонки еще добавим, да потом у-то и зарежем. Ну, пока выпили, стемнело, да кабан зда-арова-ай, вертится, они ножиком под лопатку попасть не могут. Свиння вижжит, аш у Бухаресте небось слыхать. А Симка тада первый рассердился да и говорит одному: «Ты на дворе с обухом стань — за дверью стрячься, а как я иё вытолкну, — ут так же, мордой вперед, — ты ей обухом в лоб». Тот вышел, стал ут так с топором, стоит, и свиння не идет, свиння-то свиння, а чует!.. Пихал иё Симка, пихал, а потом разозлился, схватил за уши, да сам задом из сарая попятился... Только задницу это свою наружу выставил, тут ему полицай по ей обухом ка-ак вда-арит!..
Мы громко смеемся, но Семеновна и бровью не ведет, она только разошлась, ей почему-то вовсе не смешно.
— Копчик ут этот он ему и разбил, — продолжает Семеновна. — Дружки его полицаи устроили вроде ево сначала в немецкий госпиталь, а потом же поперли их: видно, и своих девать стало некуда, по хатам прям разносили — ухаживай да корми, дак они его и вытурили обратно домой. А тут наши... Глядим, а к Симке под двор машина, сгружают продукты. Да што ш за черт?.. Глядим, а Симка уже кричит, што это ево полицаи с немцами пытали да били, а кто-то ут это с молодых бойцов стоял на квартире да поверил. И с год почти Симка потом в нашей, жишь, больнице отлежал, а потом пенсию стал себе требовать как пострадавший. Бабы сначала смеялись: «От даеть стране угля!..» А потом он, жишь, сохнет да сохнет, а про немцев вроде уже и забывать стали, уже другое на уме: то холод, то голод... Ну и чего ш: на тебе, Сима, пенсию!.. Дали. Ну рази ут это не хитричок?.. А он теперь про дорогу узнал первый да хочет продать быстренько — опять всех обдурить! Надо будет баб там предупредить, чтоб тоже продавали, пока не поздно!
— Да это еще не точно! — пробуем мы дать задний ход.
— Чевой-то не точно? — удивлялась Семеновна. — Раз Симка продает, значит, уш точней некуды... Кто его, черта, обдурит, тот и три дня не проживет — рази я его не знаю?.. Да меня хучь на этом краю за ково спроси, да а хучь за любова в станице — про всех знаю!..
А знала Семеновна и в самом деле обо всех очень много, и можно было только удивляться ее умению восстанавливать события по какой-то одной, другому ничего не говорящей подробности.
Как-то мы стояли с ней у колодца, когда мимо нас прошел еще молодой, но очень толстый человек в белом льняном костюме, в брезентовых — тоже белых — туфлях и в капроновой кремовой шляпе с дырочками. На фоне всего этого светлого его одеяния ярко выделялся многоцветный синяк под глазом, и Семеновна долго смотрела вслед человеку с этим синяком, а когда он уже порядочно отошел, крикнула, будто спохватившись:
— Вань, а Вань?..
Тот нехотя обернулся.
— Пришел Толик? — крикнула Семеновна.
— Пришел, ну его к черту!..
— А матери, дажно, не было, што не задержала...
— Да кто ее!..
И толстый человек понес свой синяк дальше по нашей улице, а Семеновна еще долго смотрела ему вслед, покачивая головой, а потом обернулась к нам, сказала решительно: